Да скорее, скорее! Потом кончим его, — еле доходило до угасающего сознания Макарыча.
Что было потом, не знал.
Он не видел, как забегали по палубе конвойные. Их крики слились с воплями арестованных. Их затолкали в трюм. Солдаты, проклиная все на свете, тянули шланги. Тогда Макарыч все равно ничего не понял бы. Но вот ему на минутку полегчало. Он встал, шатаясь. И оторопел…
Из трубы, прикрученной к палубе, прямо в трюм бил пар. Макарыч побежал вдоль шланга. Хотел пережать резиновое горло. Но выскочивший из машинного отделения кочегар коротко взмахнул ломом над его головой и открыл вентиль до отказа. Крики в трюме усилились и скоро перешли в стоны, хрипы…
Макарыч сквозь затуманенное сознание видел, как мелко крестил трюм корабельный седой поп.
— Упокой, Господи, души рабов твоих, — шептали его губы.
Трясущимися пальцами он затыкал уши. Осенял крестом кого-то невидимого.
Три дня выкидывали в море заживо сваренных людей.
Макарыча на судне никто не тронул. Но он и сам не думал, что выйдет отсюда своими ногами.
Во сне не раз виделись ему люди, бывшие с ним на этом судне. Они были. И их не стало…
«На все судьба, на все воля Божья», — вздыхал Макарыч. Но тягаться с корабельным начальством в одиночку не стал бы никто. Это Макарыч знал. Хотелось ему одного — скорее бы на землю. Чтоб под ногами не бухтело, не ругалось море. Да чтобы чайки белой смертью не летали за бортом.
Уцелевшего чудом Макарыча, единственного из партии арестованных, передал конвой с рук на руки сахалинскому конвоиру. Велев напоследок накрепко молчать счастливцу. И хотя тому случаю огласку не дали, в сопроводиловке отметку сделали — зачинщик бунта на корабле.
А до места отбывания каторги три недели топал. Один на один с конвоиром. Тот чуть что — матерился. Мол, пришибить тебя дешевле, чем так тащиться. Ведь все равно сдохнешь. Какая разница — когда. Макарыч не препирался. Знал, — чуть что, не сморгнув, пристрелит.
По дороге конвоир ел за двоих. Макарычу ни<style name="BodytextItalic"> к </style>чему брюхо распускать, все равно по прибытии из него все вытряхнут. Так оно и получилось.
Макарыча сразу к тачке приковали, чтобы в тайгу не сбег, не поверили, как другим. Больно уж его глаза людей пугали. Называли их по-разному: кто бесовскими, кто глазами убивца.
А тачка та была тяжелая, как судьба, холодная, как нелюбящая баба. Пристывала она к рукам в морозные зимы. С ладоней кожу сдирала. Опутала не только тело — душу человеческую. Куда с таким хвостом? Особенно зимой…
Холодные снежинки, как белые пятаки, залепляли глаза, словно мертвому. Холод караулил
каждое дыхание. А Макарыч утром снова вставал. И снова возил весь день уголь из карьера. Ночью же выбирал угол посуше и укладывался спать.
Не раз просыпался в ужасе. Тачка тащила его, сонного, в карьер. Волокла по камням в липкую темноту. Будто в могилу торопила человека. Макарыч поначалу цепенел от ужаса. Думал — сама судьба его приговорила. Только потом понял, что тачка не удерживалась на оползнях. Чуть дождь — тащила Макарыча вниз. И ненавидел Макарыч свою тачку, и проклинал, и разговаривал с нею, словно с живой. Даже имя ей дал. Назвал Дарьей. С годами у тачки тоже ревматизм появился. На дождь поскуливала. От тяжести, которой набивали ее утробу, бока Дарьи ночами потрескивали.
Пять лет они ходили в паре. За это время до блеска оттерлась ручка тачки. Заскорузли, почернели руки человека да спина превратилась в согнутое ветром дерево. Всякому свою отметину судьба подарила, словно клеймо ставила.
А как-то раз среди угля приметил Макарыч что-то необычное. Это был горный хрусталь. Прозрачный, чистый. Кто-то, не заметив, выкинул его из шахты. Говорили: человек, нашедший хрусталь, счастливый. |