- Тетя Элиза тебя любит. Она будет заботиться о тебе.
Прошло какое-то время, пока мать одевала меня, как маленького ребенка, потом я услышал, что она сказала отцу:
- Вот видишь! Он даже никак не реагирует!
Я съел свою порцию супа, потому что помню, это была чечевичная похлебка. Но я не знаю, что мы ели еще. Правда, в субботу после мытья у меня и у брата всегда горели щеки, кололо в глазах и как будто начинался жар.
Нас уложили спать. Я долго слушал, как мать ходила взад и вперед, и когда приоткрывал глаза, то видел, что она складывает мою одежду и белье в плетеную корзину. Особенно точно я помню, что иногда слышал, как корова бьет ногой о выложенный плитами пол в коровнике и лошадь натягивает свой недоуздок.
Свет горел очень поздно. Я спал. Было совсем темно, когда лампа вновь загорелась и я слегка приоткрыл глаза.
Именно тогда я увидел отца: он стоял в рубашке возле моей кровати.
Повинуясь какому-то чувству, я не открыл глаза, делая вид, что сплю, и глядя только сквозь щель между ресницами. Раз он был в рубашке, значит, он только что встал. Утро еще не наступило, так как за окном было темно.
И это не был вечер, потому что свет в доме больше нигде не горел.
Наверное, он поднялся с постели бесшумно, боясь разбудить мать? Почему у меня создалось впечатление, что он боится, чтобы я не заговорил, что он готов приложить палец к губам?
Он смотрел на меня. Его нос сидел немного наискосок, как в тот день, когда он заделывал окно, но на этот раз тень от носа была длиннее.
Не знаю, потушил ли он свет сразу же, увидев, что мое лицо дрогнуло, или я снова уснул.
Проснувшись утром, я бессознательно искал его на том месте, где он появился ночью. Я позвал его:
- Папа!
Мне ответил голос матери из спальни, где она одевалась, собираясь идти в церковь:
- Что тебе надо? Отец запрягает кобылу.
Может быть, способный ясно запомнить некоторые впечатления, я при этом уже понимал все? Может быть, я был уже осторожным? Гильом часто повторял мне, а он, конечно, словно эхо вторил словам матери, потому что сам, собственно говоря, не знал меня:
- Ты всегда был фальшивый!
Почему фальшивый? Я знаю, что это слово для него значит. Был ли я фальшивым? Была ли фальшь в тяжелом взгляде, каким я смотрел на мать, и в том, как я холодно принимал ее поцелуи? Меня упрекали, что я не плакал в то воскресенье, а также и в субботу. Разве они знают? Да разве сам я знаю?
Я не знаю, опускал ли я голову, но морально я ее опускал, я был подавлен ощущением возмездия. Вот еще одно слово, которое трудно написать.
Потому что о каком возмездии могла идти речь? За мою вину? Потому что я ничего не сказал? Потому что я не заявил полицейскому:
- Это было не в среду.
Потому что я никогда не говорил о манжете и запонке с рубином? Или потому, что я замкнулся в себе, затаил то, что знаю, и холодно смотрел на мать? Это сложнее, это более по-детски, и, став взрослым, я уже, что удивительно, не могу это выразить. Так среди угрызений совести, которые меня душили, было одно, касавшееся только меня, грязное и мучительное воспоминание о том, как я смотрел на девочку, присевшую на краю дороги.
А также об ужасной лжи, которую я допустил на второй год своего пребывания в школе. Нам чаще всего продавали подержанные книги. И вот мне досталась грязная и растрепанная грамматика, а я мечтал о новой, в твердой обложке, с гладкими и хрустящими страницами. |