«Посмотри, — говорил он, — какие сегодня высокие волны. И ветер».
Я думал, что это он так играет, и поддакивал:
«Ага. И пиратский корабль! Сейчас потонет».
Алик сердился:
«Какой корабль? Где ты видишь корабль? Ничего нет. Только волны».
Мне не хотелось спорить, и я соглашался. Нет так нет, какая разница.
Учителя считали Алика большим фантазером и время от времени писали Анне Наумовне суровые письма с просьбами или зайти в школу для беседы, или без всякой беседы (сколько можно говорить на одну и ту же тему?) повлиять на сына, чтобы он перестал, наконец, изображать из себя барона Мюнхгаузена или Тартарена из Тараскона. Анна Наумовна на сына повлиять не могла — пыталась в свое время, убеждала, что нет в природе зеленых облаков или еще одной луны с большими черными морями, Алик мамины нотации выслушивал и принимал к сведению: в конце концов, с мамой своими впечатлениями он делиться перестал и перенес свою просветительскую деятельность на меня, я-то слушал его с раскрытым ртом и верил каждому слову, потому что знал, что каждое слово — правда.
Мы часто обсуждали с Аликом, что это было на самом-то деле. Классе примерно в пятом мы уже оба считали себя достаточно взрослыми, чтобы понимать: видит Алик порой вовсе не то, что в действительности происходит перед его глазами, а слышит совсем не то, что говорят присутствующие. Бывало, он повторял мне несколько слов, которые только что прозвучали в его ушах, и это были слова какого-то тарабарского языка, не русского, не английского и наверняка даже не японского. «Хельбурагиста мамедеок бироот». Это к примеру. На самом деле слова могли звучать и иначе, я-то передаю их, как запомнил в Аликином исполнении, а он мог воспроизвести слова не совсем так, как они звучали в его ушах — в общем, испорченный телефон, и мне в этой игре доставалась роль последнего принимающего, так что искажения были совершенно неизбежны.
В восьмом классе мы оба прочитали несколько книг по психиатрии, сейчас я мог себе представить, как превратно мы тогда понимали написанное и как вообще не понимали даже того, что казалось нам очевидным. Но вывод мы сделали однозначный — Алик вовсе не псих ненормальный, и не следует ему ложиться в психиатрическую больницу для прохождения обследования на предмет точной клинической диагностики. А совсем наоборот— все, что он слышит, кто-то говорит на самом деле, а все, что он иногда видит, на самом деле существует. И даже более того: время от времени, совсем, к счастью, редко, иначе это действительно могло бы стать очень большой проблемой, Алик вдруг начинал ощущать предметы не нашего мира, а какого-то, существовавшего или в его мозгу, или — если на самом деле — там, где никто из нас не мог ничего своими руками пощупать или на что-то своими ногами наступить. В моем присутствии это случалось с ним всего раз пять или шесть — первый раз летом, когда мы перешли в седьмой класс, а в последний раз осенью уже в десятом классе: мы сидели у Алика в комнате, делали вид, что готовимся к контрольной по математике, а на самом деле тихо обсуждали концерт группы «Кино» и последние песни Виктора Цоя. Алик протянул руку, хотел взять у меня газету, в которой была помешена длинная и глупая статья, и я увидел, как пальцы его уперлись в какую-то преграду и тыкались в нее, как слепой котенок тычется во все углы в поисках миски с молоком. Алик пытался нащупать то, что ему мешало, он действительно это ощущал, глаза его стали огромными, а лицо покраснело от нервного напряжении.
«Дерево? — сказал он. — Откуда дерево?»
«Какое еще дерево? — спросил я. О чем ты?»
«Вот здесь. Шершавый ствол, и, по-моему, я такие уже видел, из него торчат мелкие веточки, как большие иголки, только они не острые и не колются, они гибкие, но короткие, и что-то ползает…»
Он отдернул руку, облизнул мизинец, посмотрел на него и сказал удивленно:
«Ничего. |