РЕНЕ. Я в самом деле ненавидела вас, матушка, всей душой. Мне казалось - никто, кроме меня, не спасет Альфонса.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Честно говоря, та история заставила меня взглянуть на тебя по-новому. Я всегда думала, что ты тихая, беспомощная, а тут вдруг поняла: нет, она - моя дочь! Это надо же все так рассчитать, подготовить! Сколько решительности, мужества! Однако должна тебе заметить, Рене: зло можно исправить лишь с помощью справедливости и закона. Так всегда говорил твой отец, это повторю тебе и я. Видишь, как славно я все устроила. А ведь я вела себя не так, как мамочка твоего Альфонса, - та все с Богом на устах, да с молитвой, да в монастырь, подальше от греха, а сама хоть бы один бриллиантик ради сына продала! Так и преставилась.
АННА. И тем не менее Альфонс был безутешен, когда она умерла.
РЕНЕ. Он оставил свое убежище, понесся в Париж, на похороны, там его и схватили.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Точно так же он убивался, когда умер его отец. Такую устроил истерику, что, помню, я и то расчувствовалась.
РЕНЕ. А обо мне он стал бы плакать?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ты же ему не мать... Хотя за эти годы, что он просидел в тюрьме, ты, должно быть, стала для него вроде матери.
АННА. Уж я-то никогда не вела себя с ним как с сыночком.
РЕНЕ. Да и я превратилась в мать собственного мужа не по своей воле.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Девочки, девочки, что за тон, что за пренебрежение к званию матери? Вы забываете, что я - тоже мать!.. Впрочем, вы можете говорить все что угодно, но знайте: я никогда не прощу человека, растоптавшего жизнь обеих моих дочерей, которых я растила с такой заботой и любовью. Надеюсь, Рене, ты это понимаешь...
РЕНЕ. Он вовсе не растоптал мою жизнь.
АННА. А мою и подавно.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ (неприятно удивлена, но пытается это скрыть). Вот как? Любопытно. Значит, не растоптал?
РЕНЕ. Осквернение, надругательство - это тот хворост, который разжигает в Альфонсе костер желаний... Знаете, как морозным утром весело бежит лошадь, разбивая копытами хрустальную корку льда? Так и Альфонс: когда под действием ночной стужи скопившаяся на земле грязная вода превращается в прозрачно-чистые льдинки, он давит их, вновь обращая в грязное крошево. О, это целое церемониальное действо! Поначалу шлюха или нищенка предстает перед Альфонсом кристально чистой, святой. И он самозабвенно хлещет ее кнутом все, лед раздавлен. Потом, правда, наступает пробуждение, и Альфонс пинком выставляет своих подружек за дверь... Минуты испытанного блаженства наполняют душу Альфонса несказанной нежностью - она копится в нем, как нектар в пчеле. И всю эту нежность он изливает на меня, когда рано или поздно возвращается домой, - ведь больше не на кого. Сладкий нектар нежности, собранной им в поте лица, под палящими лучами жгучего летнего солнца, весь достается мне - измученной ожиданием в темном и холодном улье. Да, Альфонс - это пчела, приносящая блаженный нектар. А цветы, из которых высасывает он свою кроваво-красную пыльцу, - для него они ничто. Сначала Альфонс уподобляет их божеству, затем растаптывает, насыщается - только и всего. Это их жизнь он топчет, не мою.
АННА. До чего же ты, сестрица, обожаешь все приукрашивать. Как у тебя выходит поэтично, да вдобавок еще и логично - прямо красота. Ну и правильно - вещи крайне низменные, как, впрочем, и чрезмерно возвышенные, только и можно уразуметь при помощи поэзии. Правда, это как-то не по-женски. Я, например, никогда и не пыталась понять, что такое Альфонс. Вот почему ему всегда было со мной хорошо и спокойно - он чувствовал себя просто мужчиной. И я, когда он ласкал меня, была просто женщиной.
РЕНЕ. Ну что же, откровенность за откровенность: знаешь, Анна, ведь я попросту воспользовалась тобой. Иногда Альфонс испытывал потребность ощутить себя обыкновенным мужчиной. Со мной притворяться было бесполезно - уж я-то знала, какой он обыкновенный. Вот я и подтолкнула его к тебе.
АННА. Все очень складно, только жаль, милая сестренка, что ты не видела нас в Венеции. |