Книги Классика Андрей Белый Маски страница 200

Изменить размер шрифта - +

Точно в бубны ударили!

– Что это?

– Ах, это – время: кузнец.

Оба бредили.

Вспомнился сон о кабине: —

– в кабину завинчивает их косматый профессор, чтоб он с узкотазою дочкой, в пустотах вращаясь, меж древних созвездий, – в «конкур сидерик», состязаясь с болидами, первую премию взял; —

– у Пса-

– будет станция!

– Снова, мой друг… —

– оборвал он себя, —

– мы… летим!

____________________

Поднесла папиросу к губам, шею вытянув; бросивши ручку от ротика вверх, дым глотала; стояла с открывшимся ротиком; в ржаво-рыжавые шторы, в растреск потолка, обвисающий копотью, в замути зеркала, в рой синих птиц, как в свой сон, померцала глазами; и выпустила бисеря-щийся, млечный дымок над, как черный чугун, черной бездной, в которой вертелся соблестьем огонь папиросочки.

Все, как охлопочки черных бумаг; пепелушка – слетела; «он» – так вот слетит.

A – куда?

И – повеяло горклым прискорбием; и – нежным тлением каре-оранжевых выцветов: желтых, протертых кретончиков.

 

Нежное

 

Он же старался ей выразить что-то: быть может, – о вместе сидении этих двух туловищ; медленно к ней поворачивал ухо, скосив добродушный свой глаз на нее; и – услышал легчайше прикосновенье мизинца: к затылочной шишке:

– Вот здесь я сидела неделями, думая только… об И – подавилась: —

– «об этом» —

– кивало из глаз переглядное слово ему…

Обеззубленный рот как-то хило губою соленые слезы ловил, губу выпятив:

– Ты?

– Нет, не пробуйте: просто, так, – молча… не лгаться…

И, как перезваниваясь колокольчиком, подхихикивали, – идиотики!

А слезы – капали, а – паучок из его рукава побежал к паутиночке:

– Вот… вот…

– Смешной…

Это – спрутище, прежде сосавший его, передергивается в сребристых струиночках: да, и чудовищность выглядит нежно, когда перетлеет она; когда скажется ей:

– Нет!

Спрут есть волосатое и восьмилапое тело его; убежит от него; он, сквозной, невесомый, пребудет: надежда не вера; а больше надежды – любовь!

Из вечернего, красного мига до ужаса узнанным ликом он ей улыбался; какие-то ей кипарисовые, как протезы, отцовские руки бросал; начинало: кричать, плыть и пухнуть.

Как ревом мотора, ударило в черный, огромный чугун, что не может быть речи ни о благодарности, ни о прощении; тридцать же месяцев было дрезжание!

Голос:

– Отец!

А что голос икающий, – кто не икает?

И падали спинами в бездну Коперника, ноги подбросив, как все, москвичи, —

– потому что —

– земля – опрокидывалась: грудью вверх взлетал – американец!

Головку свою положила к нему на плечо; он – откинулся; сдвинулись строгие брови над носом, как руки ладонями вверх – точно ей он молился, жуя жесткий волос.

Вдруг, —

– он, —

– ей виски защемивши ладонями, в скорбном наклоне коснулся губами холодного, им оскорбленного, лобика: тридцать же месяцев мучился он! И отблещивала стеклянеющим перлом и капала с кончика носа слеза.

И покорно свалилося саваном личико: к сердцу; к жилету приплющивал мокренький носик, катая головку; и плача.

Отдернулась; и оправляла, загорбясь, сваляху волос; кулачишком, – ходившим морщинками личиком, – еле при-чмыхивала: все отхлынуло: плавно в воздухе; воздух – сияющий!

И как из волн —

– из веков, —

– он, вставая, ей длинные выбросил руки; и голосом, как петушиным раскриком, будил.

Быстрый переход