Изменить размер шрифта - +

— Нно, чтоб те черт! — Но она не шелохнулась.

Крестьянин перешел дорогу с длиннорогим волом, подгоняя его хворостиной.

— Лошадь — она кнут понимает, — по-русски сказал он через дорогу.

Яков вытянул ее березовым хлыстом раз, другой, так что проступила кровь. Кляча заржала, но стояла на дороге как вкопанная. Крестьянин понаблюдал немного, потом двинулся дальше.

— Сукина ты дочь, — сказал Яков лошади, — так мы никогда не доберемся до Киева.

Он совсем было отчаялся, но тут темный пес, прошуршав мертвой листвой под каким-то деревом, выскочил на дорогу и затявкал на лошадь. Кляча рванула так, что Яков еле успел ухватить поводья. Пес их погонял, исходя лаем возле копыт, потом, на повороте, вдруг скрылся. А телега катила, и гремело ведро, вихлялись колеса, и кляча трусила изо всех своих сил.

Она процокала по твердой грязной дороге; по одну сторону — мелкая речка под высоким угором; по другую — бревенчатые крестьянские избы, крытые почернелой соломой. Несмотря на бедность и невесть сколько бойких не в меру свиней, избы казались справней, чем домики в штетле. Бородатый мужик рубил дрова, баба тащила ведро из колодца. Оба замерли и уставились на него. Всего верста от своего города — и ты в этом мире чужой.

Лошадь трусила дальше, Яков оглядывал поля, кое-где вспаханные, и там росли овсы, сахарная свекла, и темнели против леса скирды. Над стерней пшеничного поля медленно пролетала ворона. Мастер поймал себя на том, что пересчитывает коз и овец, пасущихся на общинном лугу под ленивыми, пухлыми тучами. Стояла сырая, непогожая осень, на многих деревьях в лесу еще висели мертвые листья. Прошлый год в эту пору уже выпал снег. Хоть обычно Якову нравился этот вид, сейчас было ему тяжело. Ушел гул и сверкание лета. В лиловой дали степь лежала печально, бескрайно.

Рана у лошади на боку, хоть и затягивалась, еще сочилась красными каплями, привлекала мух, и он отгонял их хлыстом, но лошадь не трогал. Он думал, ему полегчает, как уедет из штетла, но легче не стало. Мучила досада, терзала догадка, что не было у него выбора, не мог он не уехать, да признаваться себе не хотелось. Немногие друзья остались там. Привычки, лучшие воспоминания, уж какие есть, тоже остались в штетле. Но там же остался позор его. Он уехал потому, что зарабатывал меньше — не станет же он могилы копать, — чем многие, у кого, он знал, и мозгов поменьше, и нет такой сноровки в работе. И еще потому он уехал, что он бездетный муж — «живой, но мертвый», как говорит Талмуд о таком человеке, да вдобавок оскорбленный, брошенный. А ведь если б она не изменила, он бы остался. Ну так и хорошо же, что изменила. Сказать бы спасибо за то, что он избегает бесплодной жизни. А его вот томят предчувствия: город чужих — евреи они, не евреи, чужой есть чужой, — одним словом, запретное место. Святой Киев, мать русских городов! Он знал все города верст на двенадцать кругом, а в Киеве был только раз, как-то летом одну неделю. Трудно быть чужим, не знать, где что стои́т, что тебя ждет, и даже ничего вообразить невозможно. Единственное, что он себе представлял, — ряды облезлых, тесных домишек на Подоле. Будет он прозябать в жалкой нищете с толпой других евреев, таких же бедных, как он, или пробьется к лучшей жизни? В его-то годы? Тридцать уже. Для него и везде не хватало работы. С несколькими рублями в кармане — долго ли он протянет, прежде чем вовсе оголодает? И почему это завтра должно стать лучше, чем было вчера? И разве он такую честь заслужил?

Много у него было страхов, и он редко заезжал далеко, потому прибавлялся еще страх дороги. У него пятки чесались — это значит, говорили старухи, «перед тобой дальняя дорога». Да, очень хорошо, но как добраться по ней до конца? Лошадь снова пошла медленней, черный год на ее глупую голову.

Быстрый переход