.
— Кто? Я? — в первое мгновение не понял Мишель. — Ну конечно же...
— Да ведь он стрелял в тебя, чуть-чуть не попал, я сама видела! — испуганно всхлипнула Анна. — Он мог убить тебя!
— Ну что ты, что ты, — успокаивал, гладил Анну по голове Мишель. — Это тебе все померещилось... Да и стрелок он, смею тебя уверить, никудышный!
— Нет-нет, — все не унималась, все плакала, цепляясь за него, Анна. — Ты ведь мертвым теперь мог быть!.. Обещай мне, прямо теперь, сейчас же, что бросишь свое дело. Ну — обещай же! — притопнула она ножкой.
Да как он может обещать то, что сделать не в его силах! Он пятый год уж ищет потерянные в четырнадцатом году сокровища, что принадлежат не ему и не государям императорам, коих теперь нет, и не новой советской власти, а Руси! Ищет и почти что уже нашел! Да ведь коли их иные, вроде Гуковского и иже с ним, вперед него сыщут, так непременно по ветру пустят! Как же можно им позволить кубышку, что триста лет всем миром сбиралась, в одночасье растащить?
Нет, не может он того допустить!..
— Обещай мне! — настаивала, теребила его Анна. — Обещай, что ты бросишь все и мы уедем из этой чужой, страшной страны!
Чужой?..
Да ведь ровно о том же, при последней их встрече, толковал ему батюшка ее Осип Карлович, что предрекал России скорую и верную гибель, призывая бежать вместе с ним за пределы свихнувшегося с ума Отечества.
— Уедем, Мишель, уедем навсегда, покуда еще живы!.. — просила, всхлипывала, жалась к нему Анна.
Уехать... Но куда?.. Туда, где их никто не ждет, где они будут пришлыми, чужаками?
Как бросить свою страну?
Как оставить могилы?
Как, спасая себя — себя при том не потерять?!
— Успокойся, — прижимал Мишель к себе Анну. — Поверь мне — худшее уж позади, теперь все будет только хорошо...
Да, право, будет ли?
Уж позади революционная смута и Гражданская война, и голод, и красно-белый террор, но что-то ждет всех их впереди? И станет ли лучше?..
Навряд!.. Было ли на Руси время, чтоб не кому-то, а чтоб всем лучше прежнего жилось?
Пожалуй, и не было! Да и будет ли впредь?..
Поживем — увидим!..
Коли... доживем!
Но нет, то не колокольчик звякает — то цепи звенят. Бренчат кандалы, уныло бредут по Владимирскому тракту каторжане в халатах арестантских — на ногах цепи, что по грязи волочатся.
Дзинь.
Дзинь.
Дзинь...
Сколь же их тут — да ведь сотни! Идут, под ноги себе уставясь, об одном лишь мысля — чтоб до привала поскорей добраться, а дале уж не загадывают.
Дзинь.
Дзинь...
Далека дорога в Сибирь — не все живыми дойдут.
Позади колонны, что солдаты охраняют, телеги, добром груженные, едут, на телегах арестанты, нахохлившись, сидят, — убогие, да калеки, да средь них те, что побогаче али происхождения не подлого, а дворянского. Но хоть дана им сия поблажка, да все ж на ногах оковы, что вниз цепями свисают, кожу в кровь истирая.
На третьей телеге Яков Фирлефанцев сидит, коего в халате арестантском не признать.
— Чего насупился, сиятельство, чего молчишь, будто водицы в рот набрал? — спрашивает, толкает его в бок возчик.
— Не сиятельство я, — нехотя отвечает Яков.
— А хошь бы и сиятельство, — усмехается мужик. — И таких мы, бывалоче, возили. Были вы господа, а ноне все ровня, все — каторжане без роду, без племени! За что тебя, сердешного, в рудники-то везут?
— Человека я убил. |