Попадались Борису и грибы; огненные шапки подосиновиков, серебристо-серые подберезовики, плотные и чистые, словно умытые росой, белые. Борис не брал их, — полюбовавшись, шёл дальше.
Он теперь уже с большой уверенностью, словно опытный лесовод, определял деревья, далеко видел травы, цветы — помечал в блокноте границы медоносов. На ходу приходил и навык определять на глаз размеры, расстояния — заносить в масштабе на бумагу. На листе блокнота рождалась схема-карта леса, пунктирами, значками отмечались медоносы. Представлял, какая выйдет у неё потом карта и как нужна такая карта пчеловодам. Осознавал важность Наташиного дела, рождалась вера и в то, что, в конце концов, она напишет книгу «Медоносы Подмосковья», и эта книга по значению своему будет поважнее иной кандидатской, и даже докторской диссертации.
Поймал себя на мысли, что только сейчас, здесь, в лесу, в эту минуту по-серьёзному взглянул на соседку — оценил её дело, и образ жизни — всё-всё, чем она живёт и чем занимается. Невольно пришло сравнение с городскими девушками, с институтскими — особенно же с теми, кто когда-либо был ему близок, кем он увлекался, с кем даже хотел в своё время заключить союз.
Сравнивал её жизнь со своей, её дела со своими. У меня всё другое, всё иначе, в ином роде, — думал с привычным высокомерием, автоматически и безапелляционно зачисляя свои занятия, свою профессию в разряд особых, исключительных, выпадающих на долю немногих избранных людей. Мысль о собственной исключительности, о счастливом избраннике судьбы была для него естественной, первородной; он был сын академика и знаменитой балерины, от природы талантлив — ему открыты все двери, в него верят, от него ждут, и он, в конце концов, выдаст на-гора что-то важное и особенное, — так он думал всегда, к этому привык, и образ этих мыслей не подлежал переоценке. И потому, проникаясь в Наташины предприятия, оценивая их важность, он лишь на минуту позволил себе поставить их в ряд со своими, попробовал сравнить, оценить одной мерой, — но тут же подумал: пчеловодство!.. Тоже мне — наука!
Три-четыре километра, о которых говорила Наташа, казались бесконечными, он торопился, шёл напрямик, продирался в зарослях орешника, тонкоствольных молодых дубков, кудлатых елочек, — подламывая ноги, спускался в низины и овраги, и там по пояс погружался в крапиву; шёл и шёл, заносил в блокнот медоносы, и даже проставлял проценты. Липы — 18 % от всех других деревьев, малинник — 6 %, чебрец — 3 % и т. д. Представлял, как рада будет Наташа, как она довольно улыбнётся и скажет: хорошо выполнил задание. Сразу видно — учёный!
Солнце поднялось над деревьями, на открытых местах припекало. Борис устал, ноги гудели, рубашка была мокрой от пота. Сердце не болит. И нет одышки. Хорошо! С этой приятной окрыляющей мыслью он спустился в овраг и затем резво поднялся по песчаному топкому склону. И наверху почувствовал резкую боль в сердце, в груди спёрло — Борис открыл рот, дышал тяжко, натужно.
Обхватил тонкую березку, чуть не повалил её. И мысль о вернувшейся болезни, своей слабости, никчёмности забилась в сознании, отдавалась новым приступом боли, выжала пот на лбу, шее, сжала грудь незримым горячим обручем. И, словно прося прощения, он встал у березки на колени, повалился, лёг на землю. И так он лежал пять, десять минут; боялся, как бы не прибежал Атос, не поднял бы тревогу, не привёл бы хозяйку. Больше всего на свете боялся Качан позора перед Наташей, явить перед ней свою болезнь и слабость, никчемность, непригодность.
«Я встану, я пойду». Он обхватил ствол березки, с трудом поднялся. Посмотрел вперёд, на восток — и шагнул, но тотчас же схватился за сердце. Острейшие иголки снова вонзились в него со всех сторон, — и, кажется, оно остановилось. Выбросил вперёд руки, хватал воздух губами, казалось, — всё! Жизнь кончилась, ему не хватает воздуха, и он вот-вот задохнётся. |