|
Он понял, что недостаточно еще любить женщину до безумия, открывать перед ней всю глубину своих чувств, недостаточно любить ее душою и жаждать сердцем — нужно еще обладать теми качествами и чувствами, что способны склонить женщину к взаимности. Нужно уметь открыть любимой силу своей страсти, нежной, деликатной, неуничтожимой, вечной.
И не молить о любви, а завоевать ее со всей решимостью.
Идти к своей цели без колебаний, без метаний, смело, дерзко, преодолевая все препятствия.
Именно так поступал Михоровский — он не вздыхал молча, не ждал сочувствия и жалости, он смело поставил все на карту… и выиграл.
Люция ощутила превосходство Богдана победившее ее неуверенность…
Брохвич размышлял, порой — с удивлявшим его самого спокойствием, порой — в небывалом расстройстве чувств.
Повторял себе, что мир и человеческая жизнь — вздор, иллюзия, фата-моргана… Оптимизм, обычный спутник молодости, пропадает со временем, оставляя в душе человека мертвую пустоту и отсутствие всяких желаний. Все фальшь, и эта фальшь — основа всего сущего.
Мир словно театр: в нем разыгрываются трагедии и драмы, но чаще всего — комедии; сменяются актеры и декорации, но содержание пьесы и сцена остаются прежними. Все основано на извечном самообмане — и разница лишь в том, что одними он владеет сильнее, другими — слабее.
Говорят: «Любовь — это жизнь». Вздор!
Любовь — это морфий. Без него больной умирает, с ним становится наркоманом.
Любовь, на которую отвечают взаимностью, — это великое счастье сродни наркотическому дурману.
Любовь без взаимности — чума, проказа, смерть, нечто еще более худшее, чем смерть.
А любовь без единой искорки надежды — медленная, ужасная агония.
Ревность овладела Брохвичем. Люцию отняли у него… и кто же? Если бы она умерла, никто не имел бы на нее больше прав…
Эгоизм и мстительность вновь проснулись в душе графа. Но действительность была сильнее.
Он переживал тяжелое время.
Вечером доложили, что его хотят видеть двое господ. Их имена были знакомы графу.
«Секунданты Богдана», — понял он.
И вздохнул свободнее, но, прежде чем выйти к ним в салон, пережил короткую, но страшную борьбу с собой. То, что он намеревался сделать, было противно всей его натуре. Но он все же заглушил крик протеста, подавил свои амбиции, вышел к секундантам спокойный, серьезный, он был победителем… победив самого себя.
Друзья Богдана иначе оценили его вид. Облик Брохвича показался им исполненным грозной решимости.
И оба подумали, не сговариваясь: «Он готов предложить еще более жесткие условия…» Когда обменялись приветствиями, старший из пришедших изложил цель визита. Граф слушал молча. Секунданты недоуменно переглянулись. Внезапно Брохвич сказал решительно, каким-то чужим голосом:
— Я не буду драться с паном Михоровским. Секунданты были безмерно удивлены.
— Вы отказываетесь от вызова? — спросил один.
— Да. Я не буду драться.
— Граф…
Брохвич посмотрел им в глаза открытым взором человека, убежденного в своей правоте:
— Господа! — произнес он выразительно. — Я умышленно нанес пану Богдану Михоровскому крайне серьезное оскорбление. И был неправ.
Секунданты выглядели невероятно удивленными. Ежи надломленным голосом продолжал:
— Прошу вас уведомить пана Михоровского, что признаю себя виновным и готов, просить у него извинения. Если он и после этого пожелает драться, в его распоряжении.
Он поклонился и удалился в кабинет.
Он чувствовал, что погасил последнюю лампаду, посвященном Люции святилище, окутанном таинстве ной мглой иллюзий. |