Я уже шел по тому берегу реки, где днем набрел на нищую лачугу, и лодка была мне не нужна; но улицы казались незнакомыми и в темноте напоминали лабиринт, специально созданный, чтобы свести меня с ума. Я несколько раз сворачивал не туда, прежде чем нашел нужную мне узкую улочку, ведущую к вершине скалы.
Дома по обе ее стороны, такие молчаливые в ожидании, чтобы громадная каменная стена поднялась и закрыла собою солнце, наполнились теперь журчанием голосов, многие окна озарились изнутри неровным пламенем сальных светильников. Пока Абдиес пировал в своих палатах у самой реки, его смиренные подданные на горных склонах тоже веселились, с тою лишь разницей, что в их празднествах размаху было поменьше. Я слышал вздохи и стоны любовников, как слышал их и в саду, когда в последний раз оставил Кириаку, приглушенные разговоры мужчин и женщин, взрывы хохота. Дворцовый сад полнился ароматами цветов, воздух там был свеж благодаря многочисленным фонтанам и могучим холодным водам Ациса. Здесь же от этих приятных запахов не осталось и следа; ветер, разгуливая меж лачуг из глины и хвороста и пещер с заткнутыми ртами, приносил то зловоние экскрементов, то запах свежезаваренного чая и нехитрой похлебки и лишь изредка чистый горный воздух.
Забравшись высоко на скалу, где жилища освещались только огнем очага, я обернулся и взглянул на город подобно тому, как днем осматривал его с крепостных высот Замка Копья, однако видел его совершенно иными глазами. Говорят, в горах есть расщелины столь глубокие, что со дна их видны звезды, и, следовательно, расщелины эти пронизывают весь мир насквозь. И вот, как мне казалось, я нашел такую. Я словно всматривался в некое созвездие, будто Урс умчался прочь, и я остался один посреди звездной бездны.
В палатах меня, вероятно, уже хватились. Я представил, как по пустынным улицам рыщут димархии архона, может быть, даже с факелами, наспех подхваченными в саду. Гораздо больше беспокоила мысль об отпущенных мною латниках из Винкулы, которые до сих пор слонялись где‑то по городу. Однако никаких движущихся огней я не видел, и до меня не доносились грубые окрики; если в Винкуле и была тревога, то сумрачные улицы, паутиной опутавшие склон противоположного берега, оставались к ней совершенно безучастны. Если бы открыли главные ворота, чтобы выпустить поднятых по тревоге стражников, я бы увидел на их месте вспышку света, потом темноту и снова вспышку; но ничего такого я не заметил. Наконец я повернулся и отправился выше по крутой улице. Тревогу еще не объявили. Но ждать оставалось недолго.
В бедняцкой лачуге было темно; ни единый звук не нарушал тишины. Я достал из мешочка Коготь еще у двери, опасаясь, что, когда войду, у меня не хватит духу. Иногда он сверкал, подобно фейерверку, – так было на постоялом дворе в Сальтусе. Порой света от него было не больше, чем от осколка стекла. Той ночью блеск его не был ярок; но от него исходила такая глубокая синева, что казалось, это сама темнота, очищаясь, преображалась в свечение. Среди имен Миротворца есть одно, редко употребляемое; значение его всегда оставалось для меня загадкой: Черное Солнце. В ту ночь я почувствовал, что почти приблизился к постижению его смысла. Я не мог зажать камень в пальцах, как часто делал прежде и впоследствии; я положил его на ладонь правой руки, чтобы не осквернить его касанием больше, чем того требовала необходимость. Держа его так перед собой, я нагнулся и вошел в лачугу.
Девушка лежала на том же месте, где я видел ее днем. Если она и дышала, я не слышал ее дыхания. Она не шевелилась. Мальчик с больным глазом спал в ее ногах на голой земле. Очевидно, на те деньги, что я ему подал, он купил еды: всюду на полу были разбросаны кожура и кукурузные листья. На миг я замер в надежде, что никто из них не проснется.
В таинственном сиянии Когтя девушка казалась еще более больной и страшной, чем днем: оно лишь подчеркивало ее запавшие глаза и ввалившиеся щеки. Наверное, я должен был что‑то сказать, вызвать Предвечного и его посланников неким заклинанием, но губы мои пересохли, и я оказался нем, словно бессловесная тварь. |