Изменить размер шрифта - +

Белый Медведь много чего рассказал об этих вещах, а Альба слушала и не прерывала его. Однако о Святом Духе он говорить не стал, это ему было неинтересно.

— Даже если бы не было непозволительной дерзостью мне, порочному пуританину, говорить с вами, барышней, воспитанной в незапятнанной чистоте, о Святом Духе, я предпочел бы, — он бросил лукавый взгляд в ее сторону и заговорил почти шепотом, — не обсуждать этот предмет в общественном месте. К тому же эпиграммы, которыми я был бы вынужден уснастить свой рассказ, пусть они, на мой взгляд, и превосходны в своей едкости, не предназначены для ушей благородной девушки. Вы — человек широких взглядов, вы не обидчивы, и все же я предпочту этого не делать.

Тут оратор харкнул, да так громко, что у него затрещала барабанная перепонка. Посмаковав нелепый шарик флегмы, он отложил его в сторону.

— Что до Луизы Лаббе, — молвил он, — она была великим поэтом, великим стихотворцем, возможно, одним из величайших поэтов всех времен, поэтом физической страсти, страсти всецело и исключительно физической. Ей неведома была любовь, из которой изгнано тело, в которой тело принесено в жертву. Плевать она хотела на шансондетуалевские нежности, да и на ностальгию Дуна по «красавице Доэтте» — тоже. Но вот что она знала, и на что ей было не наплевать, и что она сумела запечатлеть в нетленных стихах…

Альба сложила ноги, на этот раз она подобрала их под себя, и слушала, у него был приятный голос, и не прерывала его.

Потом, спустя некоторое время, она перестала слушать. Он уже почти разделался с ирреальными координатами, он говорил: «И поэтому мы их выдумываем», когда она перестала утруждать себя, перестала вслушиваться в его слова. Потом и он, ощутив, что она ушла в себя, перестал говорить. Они продолжали сидеть молча, вовсе не смущенные этим отдалением.

Альба, наперекор здравому смыслу, позволила себе углубиться в изучение того, как были доселе истрачены ее дни, как была истрачена она сама, как она была истрачена и почти, так представлялось и ей самой, и многим из тех, кто ее знал, уничтожена ушедшими днями. Грядущие дни не принадлежали ей, она не могла их тратить, они лежали перед ней бесполезной пустыней. Она заработала свои дни. И она же была истрачена богатством дней, принадлежавших ей не раньше, чем она их заработала и выхолостила. Она была истрачена в триумфальном завоевании дней. Бедная днями, она была легкой и полной света. Богатая днями, она была тяжелой и полной тьмы. Жизнь есть обретение тяжести и тьмы и овладение днями. Естественная смерть есть черное богатство дней. Сияющая бедность днями есть не записанная нотами музыка, необходимая для тою, чтобы продолжать жить и быть в состоянии умереть, то есть музыка не принадлежащих ей дней, каждый час которых слишком многогранен, чтобы им можно было овладеть. Создавая версию каждого часа и дня, она сплетала из них гротескную песнь, она вынужденно несла на плечах каждую версию и каждую песню, растущую тяжесть тьмы, она нанизывала на нитку бусины приобретенных, выхолощенных дней. Она осыпала бранью необходимость, непоколебимую традицию жить до самой смерти, заставлявшую ее исчислять и записывать нотные значки дней. Тяжкий мрак плотской привычки. Истребить необходимость, оставаться легкой и полной света, распрощаться с компанией прилежно умирающих, перестать следовать за ними по пятам, перестать переходить, согласно их законам, от тяжести к тяжести и от темноты к темноте, пребывать легкой и полной света, в лоне музыки неотзвучавших дней… Она была камнем, лишенным дней, покоящимся на дне бурной реки, которую ей не нужно укрощать. Одна, не томящаяся одиночеством, безразличная, зависшая в кипящей стихии, где она одна бездвижна, свободная от необходимости вносить лепту вдовицы в ненасытную череду дней. Дни, если они не раскрыты и не расчерчены, не истратят ее. Они распадутся в своей полноте, неисчисленные.

Быстрый переход