Изменить размер шрифта - +
А все потому, что родной город снова схватил его за глотку, его миазмы чуть не свалили Белакву с ног, желтая болотная лихорадка, которую Дублин приберегает для самых выдающихся из своих сынов, зажала его во влажных медовых ладонях, его душевная температура взлетела как ракета, горячка скоро разожжет в нем костер.

Все прошло более или менее так, как она предсказывала. Из доброты душевной, из сочувствия, которое она вдруг испытала, она спустила на него со своры свои глаза, она дала им картбланш, и вот он уже истекает кровью.

— Я прочитала твое стихотворение, — сказала она своим мягким загубленным голосом, — но у тебя может получиться и лучше. Оно умное, слишком умное, оно меня развлекло, оно доставило мне удовольствие, оно хорошее, но ты со всем этим покончишь.

«Слишком умное» вышло досадной неудачей, и она это почувствовала, она поняла это, как только слова слетели с ее уст, ей даже не пришлось смотреть на его лицо. С ней это редко случалось, такие ошибки инстинкта, но провалы бывают у каждого. Все-таки, тепло укутанные в выверенную фразу и умащенные очарованием ее хрипловатого голоса, два этих слова почти не нанесли вреда ее позициям и вряд ли могли вызвать потрясение у человека, обладающего чувствительностью меньшей, чем ее собеседник, который, как это ему было свойственно всегда, а в эту минуту в особенности, содрогался от сколь-нибудь неосторожного прикосновения, готов был кричать от малейшей царапины.

— У меня уже получилось лучше, — сказал он спокойно.

Волосковая пружина инстинкта заставила ее промолчать, и это молчание, вместе с некой новой чертой в ее облике, молчанием тела, сработало. Это и было то неизбежное осложнение в ходе беседы, о котором она говорила Белому Медведю накануне, в вестибюле гостиницы, сопроводив слова горестным пожиманием плечами, которое так ей шло, увенчивало ее непревзойденным изяществом, то есть, мы имеем в виду, она произвела это пожимание плечами с такой aisance и naturel, что наиболее восприимчивые из зачарованных очевидцев только и могли дивиться этому призрачнейшему из всех призрачных порождений подлинной личности — чары. Цезура.

— Лучше, — ее неподвижность вынудила его поправиться, — возможно, не самое верное слово. Когда я говорю, что у меня получилось лучше, я подразумеваю, что достиг более совершенного высказывания, в том смыле, что оно охватывает и проницает стихотворение, которое ты любезно упомянула, но при этом отличается большей умеренностью, меньшей манерностью, большей тривиальностью (ах, Альба, это ведь такое ценное качество), оно ближе к шепоту пушкинских литот. Лучше? По-другому. Я — теперь, а не производное от меня тогдашнего. В этом смыле, а ведь именно такой смысл ты в это вкладывала, у меня получилось лучше.

Он оттачивал фразу, но Альба была еще не вполне готова.

— Существует близорукость поэтического видения, — продолжал он дикоуайльдический монолог, — когда образ чувства фокусируется перед словесной сетчаткой; и дальнозоркость таковою, когда образ предстает позади нее. От близорукости к дальнозоркости можно проследить естественную тенденцию развития. Поэзия не имеет ничего общего с нормальным зрением, при котором слово и образ совпадают. Я перешел от близорукого стихотворения, о котором говорила™, к дальнозоркому стихотворению, о котором говорю я. Здесь чувство продолжает слово, а не слово заключает в себе чувство. Есть два способа, говорят Марло и Шенье, поддерживать порядок, и кто сможет выбрать из них лучший? Когда ты говоришь, «у него получится лучше», ты, возможно, подразумеваешь, что «он создаст стихотворение более совершенное в своей близорукости» или, наоборот, что «он с большей полнотой выразит себя в дальнозорком стихотворении». И, как я уже говорил, мне удалось выразить себя с большей полнотой благодаря дальнозоркости.

Быстрый переход