Когда мы возразили, что, на наш взгляд, эта теория не выдерживает никакой критики, он сердито ответил, что она и не должна выдерживать критику.
Строго говоря, этот, более поздний, Белаква находится вне крепостного вала нашего романа. Следовательно, вину за этот выпад мы возлагаем, постольку поскольку здесь, внизу, всегда встает вопрос о том, чтобы возложить вину на кого-то или что-то, возлагаем ее на фразу, которую он обронил по пути назад, в город, после чудовищно неудачного дня на скачках, на фразу, которую теперь предлагаем читателю в качестве памятной вехи в теме Белаквы, важного штриха в его наспех состряпанном портрете.
— Глядите, г-н Беккет, — сказал он бессвязно, — никчемный мистик.
Он имел в виду mystique rate, но, как всегда, избегал mot juste.
Сдержанно, холодно мы осмотрели его. Он был без шляпы, он насвистывал ирландскую мелодию, в его лице и осанке сквозила лихая обреченность.
— Иоанн, — сказал он, — перекрестков, г-н Беккет. Пограничник.
Действительно, было в нем о ту минуту что — то от городского отшельника. Но помилуйте, от этого живи-и-жить-давай-другим анахорета на каникулах к никчемному мистику — к такому полету мысли мы тогда не были вполне готовы.
— Даруйте мне непорочность, — упомянул он, — и сдержанность, но позже, не теперь.
Тем не менее в сумерках, вечером, черной и темной ночью, после музыки, с вином музыки, рейнским вином, нам было уготовано понять его чуть лучше, взглянуть ему в глаза почти так же, как он иногда ухитрялся взглянуть в глаза самому себе.
Так посредством Немо Белаква чуть лучше узнал себя, а мы (хотя говорить об этом слишком поздно) чуть лучше узнали Белакву, а также были предупреждены о Немо.
* * *
Теперь мы снова в навозной жиже, два пролива и 29 часов, если ехать через Остенд от приятного Пратера. И не просто в жиже, а в том особом рукаве жижи, который предназначен для двух наших молодых людей, в их жиже, так сказать, в святая святых жижи, в трясине, где среди осоки и камышей запутанных отношений нежатся Альба и Белаква. Ковчег и киот завета пошли ко дну, шекина улетучилась, херувимы тонут.
Рядышком, касаясь друг друга, они полулежат в тени большого камня на Силвер-стренде, — камня, который Белаква выбрал за его тень. Она порылась в бездонной сумке, она извлекла оттуда маникюрные ножницы и пилочку, она приводит в порядок его ногти, делая ему чуточку больно в своей решимости не оставить без внимания ни одну лунку, радостно сознавая, что делает ему чуточку больно, тихо напевая «Авалона», снова и снова припев, время от времени сглатывая ручейки слюны, что рождаются из ее сосредоточенности. Они окопались за низким частоколом бутылок, воткнутых в бледный песок. Вздрагивающий от боли влюбленный зачарованно смотрит на двух чаек за частоколом, устроивших перепалку из-за сандвича.
— Посмотри на них, — воскликнул он, — только посмотри на них.
— Да, — сказала Альба.
— Как муж и жена.
Они вспорхнули, они взлетели высоко над морем, оставив разрушенный сандвич на берегу. Потом они кружили, мощно взмывая ввысь, они трепетали как веки, и в ярком полете вернулись, вернулись к своей хлебной мишени. Теперь хлеб лежал между ними, он оказался в центре соединявшей их прямой. Тугими шажками на нежных голых лапках они описали окружность, вращаясь вокруг сандвича раздора. То была игра, любовная игра. Они не были голодны, они были муж и жена.
Увы, колодки символов…
— Теперь, — сказала она, — другую.
Как же люди иногда говорят разные вещи!.. Кто же, наконец, заставит их замолчать?
Сообщим читателю без лишней суматохи, что они были приятно пьяны. То есть, полагаем, более прилично и менее неприлично, чем обычно. |