А еще ты их грызешь и полируешь ими очки.
— Пожалуйста, — взмолился он, — не надо, не надо применять ко мне какую-либо систему.
— И без систематических толкований, — ответила она, — я смею предполагать, что ты нервничаешь, когда вижу, как ты беспрестанно расчесываешь себе лицо.
Он с большой охотой признал, что он нервный, просто нервный, в функциональном смысле. И в подтверждение сказанному вытянул руку.
— Она дрожит, — сказал он, — как осина на ветру. Гляди. У меня настоящий тремор. Гляди.
— Меньше кури, — сказала она, — меньше пей, меньше размышляй.
— Размышляй? — Это его потрясло.
— Ты предаешься размышлениям, — сказала она, — как больная курица.
Ну а как насчет нее самой, с учтивой дерзостью поинтересовался он мимоходом, прежде чем ринуться на штурм предмета…
— Ах я, — безмятежным голосом человека, лишившегося последней надежды, — моя душа не нуждается в якоре.
…предмета, который в кои-то веки был ему близок и дорог. Он пошел на абордаж, он ворвался в крепость.
— Я не размышляю, — сказал он возмущенно. — Мой разум пустеет. Это не размышления, не раздумья. Это отречение от дневного разума, это тишина и мрак, поглощающие будничное сияние…
Он позволил ей изойти всей сагой, сага изверглась из нее Бхагавад-гитой какого-нибудь доблестного Цинцинната. Уж конечно, Альба достаточно умна, чтобы не отождествлять молчание, телесное молчание и случайное напряжение лицевых мышц с всхлипами и стенаниями погрязшего в горестях разума. Уж конечно…
«Как больная курица». Эту высоту Альба сдавать не собиралась. Он мог говорить, сколько душе угодно. Ему не удастся лишить силы ее тезис. Сердцевина ее тезиса, включая сравнение, останется неповрежденной…
Примечательно, однако, что она снова заставила его насторожиться. Они замолчали, и в его голове стали всплывать обрывки немецкого: огромные, старые, тягучие слова. Что до нее, она уселась поудобнее, она ведь была благоразумной девушкой, и тихо отдалась на милость этого места и этого часа, вполне удовлетворенная, но не тем, что последнее слово осталось за ней, это был не ее жанр, это было слишком просто, а тем, что вынудила его пуститься в разъяснения, то есть отстаивать свою позицию.
Странно, как их размолвки, рябь на воде, если б они знали (она могла знать), как глубокий антагонизм, скрытый в нейтральном пространстве, которое между жертвами действительных потребностей настолько же несократимо, насколько зона испарения между влажной и раскаленной поверхностями (Это мы украли. Угадайте откуда.), как слиток из Офира, лежащий между ними, разъединяющий их, способствовал установлению между ними согласия, если только они вообще имеют значение: странно, как пузырьки сущностной несовместимости, казалось, всегда привносили в их отношения нотку подлинной близости. Нет, не странно, просто это было так. Возможно, что она, зная, что означают эти пузыри, благодаря богатому опыту изничтожения ночных грез в горниле действительности, а также мельчайшему ситу замечательной descevrement, сама их и провоцировала. Та мудрость, которую она приобрела, из которой она выцедила редко подводившую ее savoirne pasf aire, была (как и в случае с ее сестрами по Еве) приобретена эмпирически. Эта мудрость носила вполне человеческий характер. Она оказывалась действенной только до известной степени. Инстинктивно Альба об этом догадывалась. Однако ее сердцевина, ее бдительное сознание — сокровище гораздо большее, чем любые выжимки опыта, — ставило ее особняком, отличало ее от тех немногих женщин, которых он знал, и тех немногих, которых ему, быть может, еще суждено было встретить. |