Кое-что он даже прибавил, развлекаясь — как он ел ручки и ножки, проверяя, какие конечности вкуснее; или как сокращались куски мяса, когда их насаживали на палки и подносили к костру.
Ермак уже не всхлипывал, но все так же держался за сердце, слезы так же катились из глаз. Старый вор стонал, раскачиваясь из стороны в сторону, как старая баба на завалинке.
— Знал бы я… — стонал Ермак, и Гриша все сильнее понимал — нельзя его, такого, оставлять. Такой Ермак становился опасен, и Гриша вышел на кухню — поискать что-нибудь подходящее.
Гриша вернулся с тонким, хорошо отточенным ножом и на всякий случай прихватил еще литой тяжелый топорик для рубки мяса. Но пока ходил, и Ермак не терял времени даром: в руке у него оказался маленький, почти утонувший в огромной ладони револьвер, а глаза стали уже почти совсем сухие.
— Убирайся.
Нет, убираться нельзя…
— Ермак, ты что… Ты вспомни, как рассказывал про «оленину»… Это что, лучше было, да?!
— Врал я, — помолчав, прошамкал Ермак. — Оленина — это когда было… Я и не упомню тех времен, позже родился. Знал бы я… — завел Ермак прежнюю шарманку, — знал бы я…
— Брось оружие, болван, — сказал Гриша уверенным голосом, — ты думаешь, Васька на тебя самого не покажет? Да он сразу всех заложит… Уже заложил. Я его на улице увидел, сразу кинулся смываться. Что, думаешь, к тебе сейчас не пойдут? Или, считаешь, Фура на тебя не покажет?
Судя по выражению лица, Ермак вовсе так не думал, не считал, — то-то его физиономия отразила панический ужас. Гриша соображал: если бы Гриша с Фурой брали банк и застрелили бы кого-то, то и в ужас Ермак впал бы куда меньший. И этот страдает по детишкам! Тоже мне, свободный человек, освободившийся от пут морали. И его Гриша когда-то уважал, считал чуть ли не первым учителем! Только котлеты делать из таких.
— Гришка… Ты не стой, не жди. Не поеду я с тобой, я боюсь.
— Меня боишься? — произнес Гриша с самым искренним, огорченным видом. — Ты что, спятил, что ли, Ермак? Ты ж меня вон из чего вытянул, а… Я же тебя больше отца чту, а ты…
Лицо Ермака опять дрогнуло. «Клюет!», — думал Гриша, отыгрывая еще шаг. Он понял, что нельзя держать в руках инструмент, и отбросил топорик и нож.
— Я же в лес теперь собрался, понимаешь ты?! Я это для того и взял — в тайге жить… Ты же мне малявы теперь не дашь. А оставаться нельзя, Ермак, и тебе тоже нельзя (еще шажок, растерянное, скорбное лицо). Ты не хочешь со мной, тогда скажи, как тебя потом хоть найти (еще шаг). А то как-то скучно это все… Не по-людски так (полшажка).
Ермак теперь держал руку с оружием так, что тупое рыло ствола смотрело в угол, не на Гришу. Гриша легко, одним движением, перехватил руку Ермака, не меняя выражения лица, и вцепился своей рукой в кисть. Ни ножа, ни топорика не было, и Гриша, продолжая приговаривать что-то успокаивающее, что-то типа «ну что ты, ну что ты…», обхватил другой рукой шею Ермака, притянул его к себе, зажал между грудью и локтем. Стиснул по-настоящему, сделав подсечку, повалил Ермака на пол.
Ермак забился… Сначала еще под впечатлением Гришиных слов, не в полную силу, потом серьезно. Но держал его Гриша как тисками, стрелять Ермак мог разве что в пол или в диван, а воздуху в его легкие Гриша не пускал. И опять ускользнуло от Гриши — когда же именно умер Ермак? В какой момент живое стало неживым? Ермак перестал биться, но Гриша ему не доверял — вдруг Ермак притворяется, вдруг он только ждет, чтобы Гриша его отпустил? Какое-то время Гриша стискивал и душил труп.
Все получилось просто и легко, гораздо легче, чем он ожидал. |