Вот что я услыхал:
— Да, Корнель, может быть, сильнее, но Расин нежнее, мягче. Лабрюйер очень остроумно сказал, что один описывает людей такими, какие они есть, а другой…
Слышать эти пошлые слова, обращенные к такой собеседнице, знать, что они сказаны тем, кто был поверенным моих ранних дум, кто оказал на мою молодость самое сильное влияние, — мне это показалось таким странным и тягостным, что я быстро прошел несколько шагов под сводами, чтобы увидеть того, кто это говорил, в тайной надежде, что я ошибся. Он повернул голову, и я заметил два неожиданных для меня признака: седеющую бороду и лысый череп. Но это был Лекадьё. Он тоже меня сейчас же узнал, и на его лице появилось неопределенное выражение неудовольствия, почти страдания, сменившееся сейчас же ласковой улыбкой, немного смущенной, немного неловкой.
Взволнованный встречей и не желая говорить о прошлом перед этой надзирательницей с внешностью жандарма, я тотчас же пригласил моего товарища позавтракать со мной и назначил ему на двенадцать часов свидание в ресторане, который он мне указал.
Перед лицеем в Б. есть маленькая площадь, усаженная каштанами; я просидел там довольно долго. «От чего зависит, — говорил я себе, — успех или неудача чьего-нибудь существования? Вот Лекадьё, рожденный быть великим человеком, читает каждый год одни и те же отрывки чередующимся поколениям туренских лицеистов и проводит свои каникулы в скучном ухаживании за нелепым чудовищем, в то время как Клайн, удивительный ум, но все-таки не гений, осуществляет в действительности мечту молодого Лекадьё. Отчего? Надо будет, — решил я, — попросить Клайна перевести Лекадьё в Париж».
И, направляясь к Сент-Этьену, прекрасной церкви романского стиля, которую я хотел вновь посетить, я старался представить себе, что могло вызвать такой упадок: «Сразу Лекадьё не мог измениться. Это был тот же человек, тот же ум. Что случилось? Треливан, должно быть, безжалостно держал их в провинции. Он исполнил свои обещания и дал им возможность быстрого повышения по службе, но он закрыл для них Париж… Кое-кому провинция даже благоприятна… Я нашел там свое счастье. У меня были когда-то в Руане профессора, которым провинциальная жизнь придала удивительное спокойствие, хороший вкус, освобожденный от ошибок моды. Но Лекадьё был нужен Париж. В ссылке его стремление к власти должно было привести его лишь к мелким успехам… Быть выдающимся умом в Б. — сильное испытание для человеческого характера. Быть там политическим деятелем? Это очень трудно, если не принадлежишь к местным уроженцам. Во всяком случае, это требует больших усилий: существуют благоприобретенные права, старшинство, нечто вроде иерархии. Для такого темперамента, как этот, вероятно, уныние наступило очень быстро… Одинокий человек еще может вырваться, работать, но Лекадьё был связан с женщиной. После первых месяцев счастья она, наверное, пожалела о своей светской жизни… Можно себе вообразить целый ряд постепенных уступок… Затем она стареет… У него чувственная натура… Здесь бывают молодые девушки, курсы литературы… Госпожа Треливан становится ревнивой… Жизнь превращается в ряд глупых, утомляющих споров… Затем болезнь, желание все забыть, привычка, счастье удовлетворенного тщеславия, которое показалось бы ему смешным в двадцать лет (муниципальный совет, успех у надзирательницы)… А все-таки мой Лекадьё, гениальный юноша, не мог исчезнуть совершенно; должны же были остаться в этом уме следы былых задатков, подавленные, быть может, но до которых можно еще докопаться.
Когда я пришел в ресторан, Лекадьё был уже там и вел с хозяйкой, маленькой толстой женщиной с черными прядями волос, приклеенными у висков, беседу ученую и легкомысленную, последние фразы которой показались мне тошнотворными. Я поспешил усадить его за стол.
Вам знакома тревожная болтливость тех, кто старается избежать неприятных разговоров? Как только беседа начинает приближаться к темам, на которых лежит табу, наигранное оживление выдает их тревогу. |