Я поспешил усадить его за стол.
Вам знакома тревожная болтливость тех, кто старается избежать неприятных разговоров? Как только беседа начинает приближаться к темам, на которых лежит табу, наигранное оживление выдает их тревогу. Их фразы напоминают мне тогда пустые поезда, которые пускают по угрожаемым секторам, для того чтобы сбить с толку ожидаемое наступление. В течение обеда Лекадьё не переставал говорить с легким, обильным красноречием, банальным до глупости, о городе Б., о своем лицее, о климате, о муниципальных выборах, об интригах женщин-преподавательниц.
— Здесь есть, старина, в десятом приготовительном одна учительница…
Для меня единственной интересующей вещью было узнать, как этот великий честолюбец отказался от своих замыслов, что сломило эту непреклонную волю, наконец, чем была его внутренняя жизнь с тех пор, как он оставил Нормальную школу. Но каждый раз, как я подходил к этим темам, он затемнял вокруг нас атмосферу фонтаном пустых и путаных слов. Я узнавал те «потухшие» глаза, которые меня так поразили в тот вечер, когда Треливан раскрыл его интригу.
Когда подали сыр, я разозлился и, потеряв терпение, грубо сказал ему, пристально глядя на него:
— Что это за игра Лекадьё?.. А ведь ты был умен… Для чего ты говоришь как сборник избранных мест?.. Почему ты боишься меня… и себя?
Он сильно покраснел. Проблеск воли, может быть гнева, мелькнул в его глазах, и на несколько секунд я вновь увидел моего Лекадьё, моего Жюльена Сореля, моего школьного Растиньяка. Но официальная маска тотчас же появилась на его большом бородатом лице, и с улыбкой он переспросил меня:
— «Умен»?.. Что ты хочешь этим сказать? У тебя всегда были странности.
Затем он начал мне рассказывать о своем директоре: Бальзак доконал своего последователя…
Третий круг Меипа, или Интерпретация
ПОРТРЕТ ОДНОЙ АКТРИСЫ
…Но я разрушу мир своею смертью, ибо любовь также умирает.
I
К середине XVIII столетия труппы бродячих комедиантов странствовали по английским деревням, играя Шекспира во дворах харчевен или на утоптанном полу сараев. Почти все они вели жалкое и унизительное существование. Сравнительно еще многочисленные пуритане вывешивали объявления у входа в свои деревни: «Сюда не допускаются обезьяны, марионетки и комедианты». Вероятно, подобно папистским епископам, они обвиняли театр в изображении пагубных страстей под слишком приятной личиной.
Но всякая профессия лишь дело случая, и истинное достоинство не может быть принижено внешними обстоятельствами. И хотя Роже Кембл был лишь скромным директором одной из этих бродячих трупп, он обладал простыми и величественными манерами и суровой непринужденностью лорда-канцлера. Нельзя было представить себе лицо более благородное. Очень живые глаза под идеально выгнутыми бровями, маленький хорошо очерченный рот, особенно же великолепен был нос. Линия его, прямая и чистая, не нарушала величественной гармонии черт лица, а кончик, немного длинный и мясистый, придавал физиономии что-то сильное, — сочетание довольно редкое и скомбинированное с бесконечным искусством. Этот нос был фамильным носом, и друзья Кембла смутно видели в нем утешавший их символ.
Миссис Кембл была, как и ее муж, очень величественна и прекрасна. Ее голос, энергичный и мягкий, казалось, был предназначен для трагедии; она сама была как будто создана предусмотрительным Демиургом для того, чтобы играть роли римских матрон и королев Шекспира. Когда однажды вечером она произвела на свет дочь после представления «Генриха VIII», драмы, как известно, кончающейся рождением Елизаветы, то вся труппа почувствовала, что родилась принцесса. В жизни, как и на сцене, чета Кембл сохраняла нечто царственное.
Их дочь Сарра унаследовала красоту своих родителей и была воспитана ими с мудрой суровостью. |