Изменить размер шрифта - +
Я ласкал прекрасное тело девушки, изнывая от сладостных судорог. Я испытывал странное чувство, и это чувство очень трудно описать. В нем была какая-то неясная тоска, и эта тоска, раздваивая сознание, томила сердце. Казалось, душа моя тихо и грустно выходила из тела. Душа ныла, будто по ней водили смычком.

 

Я почувствовал, что слияние двух тел в одно — не выдумка, а реальность. Я понимал, что это безмерное, беспредельное счастье мимолетно. И за продление этого мига я без сожаления отдал бы всю оставшуюся жизнь…

 

(Согласен, звучит банально. Но точно так же банально и то, что всякое откровение тоже банально, ибо оно уже когда-то было. И не важно, с тобой или с кем-то другим…)

 

Потом во мне возникла почти звериная решимость растерзать нежное, податливое тело, лишив его способности к сопротивлению.

 

Я радостно ощутил себя порочным соблазнителем, старым развратником, грубым животным, растлителем, силой берущим беспомощную юную красавицу.

 

И я терзал тело девушки, зная, что она страстно желает этого. Я обладал ее телом, и сам, обезумев от желания, отдавался ей весь — без остатка…

 

Моя огненная плоть, как стенобитное орудие, бесконечное множество раз входила в пролом молящей о пощаде крепости…

 

Лунный свет падал на лицо Дины, делая его одухотворенно-грешным. Я, как жестокий убийца, смотрел в ее утомленные, широко раскрытые, влажные глаза и получал жгучее преступное наслаждении от ее мнимых страданий.

 

Я поцелуями заставил ее повернуть лицо в сторону. Потом я увидел, как ее глаза наполнились слезами. Но слезы не пролились, а как бы застыли, и я увидел в них голубой лунный свет.

 

Дина была покорна и печальна. А меня больно пронзила горькая мысль, что и я, и она, — лишь звенья в долгой цепи любовников и любовниц, и эта цепь на нас не обрывается… и что я бессилен изменить этот неизбежный, обидный и несправедливый закон.

 

Потом боль, ревность, нежность и томление слились, достигнув апогея, в одной болезненно-сладостной точке. Томное страдание стало невыносимым, сладко-жгучим, оно стало огромным, как Вселенная, и, почти умирая, я исторгнул его из себя, ибо уже не мог его в себе удерживать.

 

Я содрогнулся, как смертельно раненый зверь, — Дина почувствовала надвигающуюся бурю, — и мы оба закричали, как приговоренные к смерти на плахе при виде палача с топором…

 

И соединились две реки в одну, полноводную и горячую, как лава или расплавленный мед. И исчезло все. Умерли звуки, умерло время, умерло прошлое и, не родившись, умерло будущее.

 

…В который раз все стало предельно ясным и понятным.

 

В который раз я сказал себе: эврика!

 

В который раз познана истина!

 

В который раз были разрешены все вопросы. Или, вернее, они, эти вопросы, стали бессмысленны. Все эти — зачем родился, зачем жил и зачем умер.

 

Голова была пуста, как у новорожденного. Удивительно светлое, чистое, прямо-таки стерильное, чувство!

 

Хорошо умереть, когда ты опустошен близостью с женщиной.

 

Познав высшее из наслаждений, можно спокойно и равнодушно наблюдать, как мир обваливается и летит в пропасть. Как, зловонно чадя, сгорает жизнь.

 

Все, что должно было произойти со мной дальше, не представляло для меня в этот момент ни малейшего интереса.

 

И можно было без сожалений и ропота отойти в лучший из миров. Это и будет высшая познанная справедливость…

 

Или счастье, если его понимать, как полное отсутствие желаний…

 

Мое внутреннее состояние в эти мгновения можно было определить как благодушие, смешанное с полнейшим безразличием ко всему, что происходило во мне и вне меня…

 

И только бесконечная скорбь при воспоминании о давнем грехе лежала на самом дне утомленного любовью сердца…

 

Я перечел написанное, и снова меня разобрал злой смех.

Быстрый переход