Когда она узнала об этом, то в первый раз в жизни возмутилась, восстала на царя. Но поздно было готовить новый гроб.
На сороковой день после царевниной смерти выступило похоронное шествие. Домовину поставили в лодку, лодку — в сани — повозку тех древних дней, когда еще не знали колес; запрягли две пары волов, и медленно заскрипели полозья по белому песку пустыни, как по снегу.
Плакальщицы в голубых одеждах, — цвет неба — цвет смерти, — шли впереди и метали пыль над головами, с однозвучным воем, подобным вою шакалов:
— Плачьте, плачьте, плачьте, сестры! Лейте, лейте, лейте слезы, лейте без конца! На запад, на запад влеките, волы, госпожу свою, влеките на запад! Бедная, ты так любила со мной говорить; что же молчишь, словечка не скажешь? Сколько было подруг у тебя, и вот, одна, одна, одна! Ножки, быстро шагавшие, ручки, крепко хватавшие, связаны, стиснуты, скручены. Плачьте, плачьте, плачьте, сестры! Лейте, лейте, лейте слезы, лейте без конца!
Солнце заходило, когда вошли в Долину Царевен, где, вырубленные в скалах, зияли зевы гробов. Тут же старая смоковница зеленела неувядаемо на мертвых песках и цвел шиповник с медово-розовым запахом: тайно поили их подземные ключи. Пчелы сонно гудели, подобно далеким тимпанам.
Мумию поставили у входа в гробницу, и в черноте зияющего зева солнце залило ее последними лучами. Два жреца, один в личине шакалоглавого Анубиса, другой — сокологлавого Гора, стали по обеим сторонам мумии, и жрец-заклинатель, херхэб, совершая таинство Апра, отверзение уст и очей, начал читать заклинанье по свитку папируса:
— Встань, встань, встань, Озирис Макитатон! Я, сын твой, Гор, пришел возвратить тебе жизнь, соединить кости твои, связать мышцы твои, совокупить члены твои. Я — Гор, твой сын, рождающий отца своего. Гор отверзает очи твои, чтобы видели, уста, чтобы говорили, уши, чтобы слышали; укрепляет ноги твои, чтобы ходили, руки, чтоб делали.
Жрец обнял мумию, приблизил лицо к лицу ее и дохнул из уст в уста.
— Плоть твоя растет, кровь твоя течет, и здравы все члены твои.
— Я есмь, я есмь. Я жив, я жив. Я не познаю тления, — ответил другой, спрятанный за мумию жрец, как будто сама она говорила.
— Ты, бог среди богов, ты преображенный, неуничтожаемый, повелеваешь богам, — возгласил херхэб.
— Я есмь единый. Бытие мое — бытие всех богов в вечности, — ответил мертвец, и мертвые глаза заблестели, живее живых. — Он есть — я есмь; я есмь — Он есть!
Царь пал на лицо свое: понял, что этот новый, страшный бог, Светозарный, Сущий, Ветхий деньми, Макитатон, — Атона низверг.
С облегченьем вздохнул он только тогда, когда тело уложили в гроб. Снова Макитатон сделался маленькой Маки.
Царь склонился к ней, поцеловал в уста ее и положил ей на сердце ветку мимозы: нежные листики-перышки должны были ответить трепетом на трепет воскресшего сердца.
Царь ночевал в шатре, в пустыне, ожидая восхода солнца для утренней молитвы у гроба.
Долго не мог уснуть. Встал, приподнял полу шатра и глянул в степь. Млечный Путь клубился раздвоенным облаком, от края до края пустыни; холодно искрилось семизвездье Туарт, Гиппопотамихи, и жарко пылали Стожары. Тишина была мертвая; только снизу, из ущелья, доносились крики сов да вой шакалов.
Снова лег и заснул.
Снилось ему, будто бы он стоит на четырехугольной площадке, срезанной вершине великой пирамиды Хеопса. Вся пустыня внизу кишит необозримым множеством человеческих голов: сколько песчинок в песке, столько голов; точно все племена и народы мира сошлись для страшного суда над ним, царем Ахенатоном. Смотрят на него; затаив дыханье, ждут. А рядом с ним вертится маленький, гаденький, черненький, — Шиха-скопец, или сам бог Тот, Обезьяна Премудрая. |