И тут же кликнула бабу Дашу, технического работника, попросила заварить чай.
Вика в приемной не переубедила и даже не вызнала, но дышится ей теперь, надо полагать, легче: все-таки старалась помочь. Он же, Родионцев, с тупостью, присущей отстраненному и обойденному, все чего-то ждет и невольно строит из себя при этом человека горделивого: отстранили, а я, мол, и не заметил. Он ждет и терпит недоговоренность. Он стерпел бы, пожалуй, и прямой ответ. У Аглаи Андреевны бытовало выражение: „спетая песня“, по разным поводам произносимое. „Ах, Вика… ваш Родионцев — спетая песня…“ — могла бы и так ответить.
Но на десятый, кажется, день обида захлестнула, и, травя себя, он все больше думает об Аглае Андреевне. Он признал ее право, он покорился ее решению, он и в покорности нашел себя, и он не ропщет, но что делать с обидой — такое оказывается неожиданное чувство. Он думает об Аглае Андреевне, притом так много и так странно о ней думает, что чуть ли не любит ее, — именно влюбленности это чувство сродни, потому что иной раз, совсем уж как юнцу, ему вдруг представляется, что Аглая Андреевна заболела и что все ее покинули (он один помогает ей добыть лекарство ли, рецепт ли; бывало, что он приходил к ней с лекарством даже и домой, и она, одинокая, понимала наконец, кто ей на самом-то деле предан, — он позволял мыслям уносить себя достаточно далеко). Теперь он сделался обижен на многое и на многих, подтверждая то простенькое правило, что все на свете может идти для нас как попало, пока не случится беда. Оказалось, что он, Родионцев, давным-давно не был вот так впрямую обижаем, в сущности, он жил и жил, не испытывая ни в себе, ни на себе никакого чувства более или менее сильного. Теперь же химия затяжной, сбраживающейся обиды приводила к тому, что в осадок вдруг выпадала короткая вспышка злобы:
— Да что такое! Старая холеная баба — чего я о ней думаю?!
Обидно: ему не так уж нужны были эти мелкие блага от секретаря директора (как, возможно, они были нужны Вике, хотя и ее практичность можно понять), ему-то нужны были, как видится теперь, именно тепло и солнечность той приемной, занятость в жизни, суета смышленого человека при директоре — хотя бы крохотное, но значение, вот что было нужно, и этого-то значения его лишили вдруг. И пусть бы действительно промашка — так нет же, он был начеку, притом не от натуги, а привычно начеку, такие люди не совершают промаха, он дарил Аглае Андреевне цветы, он пил не больше, чем пятьдесят граммов коньяку, он не встречался с молоденькими женщинами, потому что в директорском окружении это считалось не жизнелюбием, а развратом. И тем не менее отставили. В сорок лет… Он считает, сколько же лет провел в устройстве всяческих поездок, в делах и чаепитиях в той приемной — получается много: десять, нет, больше, пятнадцать лет. Можно считать, что это было всегда. Закончившего вуз и пришедшего сюда на работу Аглая Андреевна выделила и приблизила, почувствовав, что у него гнущийся позвоночник, что он мил, вежлив, быстр, весел, а подчас и остроумен. Дальше ковало время. Родионцев взрослел, а склад его ума и талант определенной человеческой мягкости так влияли, сочетаясь, друг на друга, что из Мити Родионцева незаметно выработался полноценный, как однажды выразилась Аглая Андреевна, работник свиты. Путем некоторого осмысления и ежедневной корректировки мимика его тоже поднялась на высокую степень правдивости, в том смысле, что теперь и внешне была видна необходимость его служения людям и делу. Он чувствовал себя нужным. И Аглая Андреевна тоже, конечно, чувствовала, что такой вот человек, мягкий и спокойного ума, поможет в деловой суете больше и верней, нежели беспутный или просто дерганый гений, потому и приблизила, подняла Родионцева — себе в помощь. Его и Вику, двоих. При всем том Родионцев и Вика оставались в жизни людьми обычными, живущими на прежнем окладе и в своих же небольших квартирах. |