Вы мало едите, оттого у вас и проблемы, если позволите вставить два цента. Просто ешьте, слышите?
– Не могли бы вы вызвать мне такси?
– И вашего папу известили, мне доктор Нелм сказал.
– Я извещу всех.
– Чудный нынче денек, судя по всему. Я слыхала, будет дождь, но, как по мне, лучше б солнышко искрилось на нашем озерце каждый божий день, разве ж нет?
– …
– Хотела б я проехаться в аэропорт в такой чудный день.
– Боюсь, солнце повредит моим глазам, я слишком долго был внутри.
– Да не тревожьтесь вы так. Пощуритесь чуток, ну и приноровитесь. Ваши прежние глаза свыкнутся с внешним миром за милую душу, мои всегда так.
– …
– В светлом городке живем, мистер Бидсман.
– И так все продолжается, реально куда дольше, чем нужно для построения нарратива, и сцена за сценой входит жена, выстукивает на губе дантиста-теоретика немного «Мактига», входит психотерапевт и ласкает до боли прекрасную жену сзади, даже когда она выстукивает морзянкой «Мактига», и жена в итоге не в силах более сопротивляться и бросается в объятия психотерапевта, и они сношаются как безумные хорьки на полу больничной палаты, а в это время дантист-теоретик лежит, беспомощный, на койке, погружаясь в оцепенелую тьму и отчаяние, воображая в красках ту самую сцену, которая разворачивается на полу под ним.
– Хотя я бы побилась об заклад, что здесь по крайней мере плюс тридцать семь, тебе не кажется? Не знаю, как ночью, а в течение дня Линор, видимо, в Пустыне жить могла бы. Но, может, я хватаюсь за соломинки. Как думаешь, хватаюсь?
– Только, видишь, частично отчаяние дантиста-теоретика обусловлено тем, что он на деле не винит и не может винить свою до боли прекрасную жену за то, что происходит. Он знает, что ей нужно кое-что, чего он сейчас, не по своей вине, дать не способен. Так что он ее не винит и не может винить. Но вообрази его отчаяние, Линор. В оцепенелой беспомощной темной изоляции он нуждается в психологическом центре жизни, в объекте абсолютного обожания, в своей невесте, больше, чем когда-либо; и все-таки он знает, что именно это его состояние беспомощной, бездейственной изоляции – состояние, в котором его вины ноль целых ноль десятых, – поневоле гонит обожаемую им прекрасную женщину все дальше и дальше от него. И он прощает, Линор. Прощает. Но каждую минуту сгорает в холодном пламени невообразимой пытки.
– Рик, что происходит?
– Он прощает ее, Линор. Из ледяных бездн своей беспомощной изоляции и лютой и беззаветной любви он простирает теоретическую длань прощения, как столь…
– Оу!
– Ох ты ж, простите нас, пожалста.
– Гляди вокруг, когда машешь руками, старина!
– Мне ужасно жаль.
– Бляцкие толпы. Пошли, Рик. Мы всего лишь играем в игры. Линор здесь нет.
– Вот так оно все и идет. Наконец брат дантиста-теоретика, а он юрист по недвижимости в Филадельфии, выкраивает кусочек времени из чрезвычайно успешной практики и личной жизни, чтоб повидать увядшую шелуху дантиста-теоретика. Поскольку брат увлекался скаутизмом плечом к плечу с дантистом, для него передавать сообщения дантисту морзянкой – не проблема, хотя получение сообщений от дантиста – по-прежнему чертовски громоздкая процедура. Так или иначе, на нас обрушивают длинные и сложные зашифрованные беседы этих двоих в больничной палате, пока прекрасная жена, которую снедает закономерное презрение к себе и которая опасается, что не сумеет удержаться от флирта с опустошающе красивым братом – юристом по недвижимости, остается на положении сожительницы в квартире злонамеренного белокурого психотерапевта, сношаясь, а также смотря по телевизору гимнастику, и читатель понимает, как это символично, смею тебя заверить. |