— Правильно, cap. Уже стемнело, когда мы с монахом сели на мулов и выехали из города. Он велел мне везти с собой сумку с тысячью долларов, чтобы я не сомневался, что они мои, и вот мы поднимаемся всё выше и выше в горы. Луна светит ярко, и всё вокруг видно как на ладони. А мы едем рядышком и молчим. Я не говорю ни слова, потому что не шибко горазд в его тарабарщине, а он молчит, потому что не кумекает ни словечка по-английски. Ночью, часа в два, мы остановились в каком-то доме на ночёвку, а потом опять поехали дальше в горы, только один раз передохнули, чтобы съесть по куску хлеба и выпить чуток вина. Наступила вторая ночь. Мы подъехали ещё к одному дому, а там люди низко кланяются монаху, и женщина готовит на ужин кролика. Я иду на кухню, там такой запах стоит от мяса — с ума сойти. Я довольно киваю головой и говорю — хороший ужин, милая, — а она скривила рожу и бросила на стол кусок хлеба, головку чеснока и показывает рукой: вот тебе твой ужин, и такой сойдёт для тебя, черномазого, а жаркое из кролика — для монаха. Тогда я думаю: подожди-ка немножко, если монах будет кушать кролика один, то я дам ему для вкуса немного порошку.
— Порошку, Мести? — воскликнул Джек, прерывая рассказ на этом месте.
— Что он говорит? — спросил дон Филипп.
Гаскойн перевёл всё, что рассказал Мести. Его рассказ вызвал огромный интерес у всех присутствующих, а Мести продолжал:
— Так вот, масса Тихоня, как только женщина вышла из кухни, чтобы принести миску, вытащил я порошок да и высыпал в кастрюлю. Потом я сажусь за стол и ем чёрный хлеб, который хорош для чёрного. Вернувшись, женщина ещё раз помешала в кастрюле, переложила жаркое в миску и отнесла её монаху в комнату. Бог мой, вы бы поглядели, с каким смаком он уплетал кролика, даже косточки обсасывал и подбирал подливку хлебом!
«Ага, — говорю я, — кролик вам очень понравился, масса монах, но подождём немного!» А потом он вылакал целую бутылку вина и велел подавать мулов. Вместо платы за ужин он положил руки на голову женщине, и та осталась очень довольна.
Луна светила ярко, мы ехали всё выше в горы. Часа через два монах кладёт руку на живот вот так, слазит с мула и садится на камень. Он крутится и вертится, извивается и стонет беспрестанно целых полчаса и смотрит на меня так, как будто хочет сказать: это твоих рук дело, чёрный дьявол? — но сказать ничего не может. Тогда я вытаскиваю бумажку, где был порошок, и показываю ему: ты, мол, проглотил его. Он ещё раз поглядел на меня, а я смеюсь, — и он умер.
— Ох, Мести, Мести! — воскликнул Джек. — Зачем тебе понадобилось травить монаха? Теперь беды не оберёшься!
— Он умер, масса Тихоня, и значит, больше не будет бед.
Гаскойн перевёл эту часть рассказа дону Филиппу и Агнессе: на лице дона Филиппа отразилась озабоченность, на лице Агнессы — ужас.
— Пусть продолжает, — сказал дон Филипп. — Мне очень хочется услышать, что он сделал с телом.
По просьбе Джека Мести продолжил:
— Я долго думал, что мне делать с ним, и решил: сниму-ка я с него плащ, рясу и другую одежду — всё, что на нём есть, и спрячу тело куда-нибудь подальше. Я поднял его на руки, отнёс туда, где я приметил расщелину в скале, в стороне от дороги, и бросил его туда, а затем закидал тело большими камнями, пока его не стало видно. Потом я сел на своего мула, проделал три-четыре мили, ведя на поводу второго мула, и оказался в большом лесу. Здесь я снял с мула седло и уздечку, стегнул его и отпустил на волю. Потом я разорвал всю одежду монаха на клочки, кроме плаща и рясы, и развесил их по кустам: один клочок здесь, другой клочок там. Теперь никто не узнает, что я похоронил монаха, — сказал я, надел монашескую рясу и плащ, закрыл лицо капюшоном и сел на мула. |