|
И ты называешь себя матерью? Я называю тебя чудовищем.
Его здесь нет, я точно это знаю. Он мертв, я убила его. Я знаю. Полиция нашла его труп. Но я не могу прочувствовать это. Когда психотерапевт услышала мой рассказ, она не придумала ничего умнее, кроме: «Это совершенно нормально. Это требует времени».
Знай, она просто не слышит меня. В моей жизни время больше не играет роли. Оно перестало существовать для меня с первого дня в хижине. Существует только его время. Он решает, когда наступит день, а когда – ночь. До сих пор.
Конечно, я не готовлю завтрак, все-таки здесь нет детей, и я одна в своей квартире, на – ха-ха — свободе. Тем не менее каждое утро в половине восьмого я стою на кухне. И не важно, что я просто держусь за столешницу и пытаюсь подавить голос в голове.
Ты неблагодарная, Лена. Неблагодарная и плохая.
«Я хорошая», – возражаю я голосу; жалкая попытка. Что у меня действительно хорошо получается, так это перебираться из кровати на диван или в кресло для чтения. И читать книги, ничего не понимая. «Там была река. День стоял жаркий», – пишет Хемингуэй. До тех пор меня еще хватает. Потом буквы начинают плясать перед глазами, и река из книги изгибается, подхватывает меня и несет в неистовом потоке, а жаркий день сменяется нестерпимым, огненным зноем, от которого пот градом и жжет глаза. У меня отлично получается захлопывать книги и швырять в сторону. Неплохо получается заглатывать еду, которую приносит фрау Бар-Лев, чтобы потом исторгнуть все без остатка. И получается справлять свои потребности по его расписанию, до сих пор. «Ты ходишь в туалет в семь часов утром, затем в двенадцать тридцать, в семнадцать и в двадцать часов, – повторил он, доставая из кармана ключ. – Сейчас двадцать часов».
Во что превращается человек, если он запрещает себе испражниться только потому, что еще лишь половина пятого? В кого я превратилась?
Я часто становлюсь перед подставкой для ножей, и порой рука, будто по собственной воле, ложится на рукоять. Это не самый большой нож в стойке, но самый острый. Когда-то мама подарила мне его на Рождество. «Режет все, – сказала она тогда, – овощи, хлеб, мясо». Мясо, Лена.
Внутри меня пустота, если не считать одного конкретного чувства. Оно укоренилось во мне, и я просто не могу от него отделаться. У меня горит в желудке, виски словно сжимает тисками, и с каждым днем их стягивает все туже. Психотерапевт и это считает нормальным. Нужно время, чтобы произошедшее улеглось в голове и я наконец-то осознала, что всё позади.
По-моему, она ошибается. Но я не решаюсь заострять ее внимание на этом ощущении. Мне и так потребовалась уйма сил и все мое актерское мастерство, чтобы выбраться из больницы. Я боюсь, что они сочтут меня сумасшедшей и снова упрячут.
Тебе следует знать, что на третьи сутки меня перевели из отделения «Скорой помощи» в закрытый корпус. Это отделение для тех пациентов, которые представляют опасность для самих себя или окружающих. Палаты, где дверные ручки снимаются с внутренней стороны. Не знаю, действительно ли они опасались, что я могу причинить вред себе или кому-то еще. А если так, то недоумеваю, почему не удосужились заглянуть в сумку, которую мама принесла мне в больницу. Я могла бы сделать это, Лена. Стараниями твоей дочери у меня было все, что для этого требуется. Но я предпочитала думать, что меня содержали в той палате, чтобы – как выражался персонал клиники – обеспечить мою безопасность и оградить меня от нежелательных посетителей. |