Изменить размер шрифта - +
Когда я наблюдаю за ним на репетициях, я абсолютно уверен, что передо мной человек первой половины девятнадцатого века. Где бы мы еще могли найти актера, который может играть так, как он? Джон? Слишком высокий, слишком субъективный. Ларри? Слишком яркий, слишком плотский. Гиннесс? Слишком сух. Видите, больше и нет никого. Я надеюсь, что никого не обижу, если скажу, что мы должны видеть в Айзенгриме в первую очередь актера. Все эти фокусы как‑нибудь да можно подделать. Что же касается игры… скажите мне, ну кто с ним сравнится?

Он говорил так, чтобы никому не было обидно, и прекрасно понимал, что  делает. Айзенгрим сиял, и можно было бы считать, что инцидент исчерпан, если бы мысль Инджестри не стал развивать Кингховн. Тот работал у Линда оператором и, судя по всему, в своей области тоже считался великим художником. Но его мир определялся тем, что он видел и мог показать другим, а слова не были его сильной стороной.

– Роли прав, Юрген. Этот человек как нельзя подходит внешне. Он вызывает доверие. Он наша выигрышная карта. Удача сама идет нам в руки, и мы не должны от нее отказываться.

И теперь уже Линд был вытеснен из наших сердец. Он‑то пытался польстить примадонне, а коллеги, казалось, обвиняли его в том, что он недооценил ситуацию. Он был уверен, что никогда ничего не недооценивал, если дело касалось его фильмов. Его обвиняли в том, что он пренебрегает удачей, тогда как он был уверен: самая большая удача, какая может случиться с фильмом, это приглашение его в качестве режиссера. Тяжелая губа отвисла еще чуть больше, глаза стали еще чуть печальнее, а эмоциональная температура в комнате ощутимо упала.

Инджестри использовал все свои немалые таланты, чтобы восстановить самооценку Линда и при этом не потерять благорасположение Айзенгрима.

– Мне кажется, я чувствую, что беспокоит Айзенгрима во всей этой истории с Робером‑Гуденом. Вся беда в книге. В этих несчастных «Confidences d’un prestidigitateur». Мы отталкивались от них в биографической части фильма, и, конечно, они в своем роде классика. Но ведь такие книги никто никогда не читает. Тщеславие для актера вещь абсолютно допустимая. Лично я бы и гроша ломаного не дал за актера, у которого нет тщеславия. Но я уважаю только честное тщеславие. Притворная скромность, преувеличенное смирение, слащавая буржуазная мораль: будь респектабельным, будь хорошим мужем и отцом, платить долги выгоднее, чем не платить, – из‑за всего этого «Confidences» невозможно читать. Робер‑Гуден был странным человеком. Он был артистом, который хотел, чтобы его принимали за буржуа. Уверен, что именно это и раздражает вас обоих и настраивает друг против друга. Вы чувствуете, что используете свое без преувеличения выдающееся и полностью реализованное творческое «я» для прославления человека, чье отношение к жизни вы презираете. Я не виню вас в раздражительности, – согласитесь, вы же сегодня были страшно раздражительны, – но, как вам прекрасно известно, большую часть времени искусство именно этим и занимается: преображением и возвеличением обыденности.

– Выявлением величия в обыденности, – сказал Линд, который ничуть не возражал, услышав, что его тщеславие – достойная восхищения и честная черта, и понемногу приходил в себя.

– Именно. Выявлением величия в обыденности. А вы, два выдающихся творца – великий режиссер‑постановщик и (да будет мне позволено так сказать) великий актер – показываете величие Робера‑Гудена, который самым превратным образом хотел скрыть свою творческую сущность за маской добропорядочного гражданина. Ему это, конечно, мешало, поскольку шло вразрез с его талантом. Но вы двое можете создать выдающуюся вещь, метафизическую. Вы можете спустя сто лет после его смерти показать миру, чем бы мог стать Робер‑Гуден, пойми он себя правильно.

Айзенгриму и Линду это нравилось. Магнус явно сиял, а в обращенных к нему печальных глазах Линда медленно таял лед.

Быстрый переход