Взглянув Кентукки Клейборну прямо в глаза, он ответил:
— Да, черт возьми, — а вам-то что?
— Мне что? — повторил Кентукки Клейборн с той как бы добродушной интонацией, которую Генри слишком хорошо знал по жизни у Гассетов. — Мне что? А то, что если я ненавижу какую болтовню больше, чем язык ниггеров, так это язык англичашек. И если я кого и ненавижу больше, чем самих ниггеров, так это только англичашек! Короче, я сказал — брысь, парень! — и он дал Генри такую оплеуху, что тот чуть не упал и инстинктивно, как делал это у Гассетов, взвыл — а Кентукки так же инстинктивно, чтобы заглушить крик мальчика, заголосил новый куплет, в котором теперь уже обуреваемые жаждой мести Хэтфильды расправлялись с Мак-Коями.
Миссис Харрис в это время в буфетной раскладывала канапе по подносам, и она не поверила своим ушам, услыхав всё это — ей на миг почудилось, что она вновь оказалась у себя на Виллис-Гарденс, пьет чай и слушает радио с миссис Баттерфильд, потому что раздавшиеся звуки — кошачье завывание Кентукки Клейборна, затем глухой удар, детский крик и усилившееся пение — звучали слишком знакомо. Потом она вспомнила, где находится, и рванулась в музыкальный салон, где обнаружила плачущего Генри с покрасневшей щекой, и смеющегося Кентукки Клейборна, бренчащего на гитаре.
Увидев миссис Харрис, Кентукки перестал дергать струны и сообщил:
— Я велел щенку убираться, но у него пробки в ушах, пришлось одну выбить. Убери-ка его отсюда, живо! Я репетирую.
— Да чтоб тебе пусто было! — взорвалась миссис Харрис. — Как же у тебя, мерзавца, рука на беззащитного ребенка поднялась-то?! Вот только тронь его еще раз — я тебе все глаза выцарапаю!
Кентукки холодно, хищно улыбнулся своей знаменитой эстрадной улыбкой и взял гитару за гриф обеими руками.
— Черт возьми, — да этот дом прям кишит англичашками! А я только что сказал парню, что если я и ненавижу кого больше, чем ниггеров, так это англичашек. А ну, пшла отсюда, пока я гитару о твою башку не сломал!
Миссис Харрис не была трусихой, но не была она и дурой. За свою жизнь она повидала достаточно пьяных, хулиганов и плохих актеров, и знала, когда перед ней действительно опасный тип. Поэтому она, повинуясь не столько Клейборну, сколько голосу рассудка, взяла Генри за руку и вышла.
Оказавшись в безопасности на половине прислуги, она успокоила Генри, умыла ему лицо холодной водой и сказала:
— Ну полно, полно, золотко, забудь про этого мерзавца. А уж Ада Харрис такого не забывает. Может, через месяц, а может, и через год, но он свое получит, будь уверен! Ударить беззащитного ребенка за то только, что он англичанин!..
Если бы миссис Харрис вела дневник, в котором отмечала бы каждую свою вендетту, можно было бы видеть, что никто, попавший в ее черный список, не остался безнаказанным. Кентукки Клейборн только что внес себя в этот список, потому что совершил, с точки зрения миссис Харрис, непрощаемый грех — и он должен был поплатиться за это, когда-нибудь и где-нибудь. Его песенка была, считайте, спета.
18
До сих пор ввиду крайней занятости, хлопот с Генри, забот о доме и тому подобного знакомство миссис Харрис с Нью-Йорком (если не считать двух въездов в город, сопровождавшихся величественным видом метрополиса) ограничивалось широким ущельем Парк-авеню с уходящими в небо домами по сторонам и бесконечными потоками транспорта, замирающим лишь на минуты по сигналам светофоров. Ну, еще магазины в квартале к востоку на Лексингтон-авеню и Мюзик-холл в Радио-Сити, куда миссис Харрис как-то сходила с миссис Баттерфильд. Так что она не знала даже Манхэттена, не говоря уж о Большом Нью-Йорке.
Миссис Харрис как-то еще даже не ощутила всю огромность этого города — уж слишком она была занята и озабочена, слишком резкой была перемена обстановки. |