Не хочу растекаться сладкими струйками, однако я рассказываю о детстве, собираю свой лоскутный коврик воспоминаний, а учитывая, как мало у меня в жизни было привязанностей, дружба с Эзопом заслуживает, чтобы о ней рассказать подробней. Эзоп повлиял на меня не меньше, чем сам мастер, изменив и ход, и смысл моей жизни. Я даже не говорю о том, что Эзоп избавил меня от предрассудков и я перестал судить о людях по цвету кожи, но он стал мне именно другом, и я его полюбил. Эзоп стал товарищем тех моих дней, стал мне якорем в океане однообразных, пустынных канзасских небес, и без его поддержки я ни за что не выдержал бы испытаний, через которые проходил потом в течение следующих двенадцати или четырнадцати месяцев. Мастер — тот самый мастер, который рыдал в темноте возле моей постели, — едва я поднялся, превратился в жестокого надсмотрщика, который и швырнул меня в пучину страданий, каких не вынесла бы ни одна живая душа. Сейчас, оглядываясь назад, я сам не понимаю, как тогда выжил, как прожил потом столько лет и могу теперь говорить о прошлом.
Настоящая работа началась, когда наша будущая жратва была вся впихнута в грядки, на чем и завершился сезон полевых работ. Началась она в ясное, майское утро на следующий день после моего дня рождения. Когда мы позавтракали, мастер отвел меня в сторону и сказал шепотом:
— Соберись, малыш. Сегодня начнется потеха.
— Хотите сказать: закончилась? — сказал я. — Можете, конечно, поправить меня, коли я ошибаюсь, но лично я в поле так напотешался, как разве что когда играл в го с китайцем.
— Сев одно дело, это скучная, однако необходимая работа. А теперь нам пора вспомнить о небе.
— Хотите сказать, вспомнили наконец, чего наобещали?
— Вот именно, Уолт, вспомнил.
— Серьезно, что ли?
— Еще как серьезно. Пора тебе переходить на тринадцатую ступень. Справишься — к следующему Рождеству полетишь.
— Почему на тринадцатую? Я что, уже прошел двенадцать?
— Да. И каждую в соответствии с цветом полета.
— Ну, вы сильны гнать, хозяин. Ничего я такого не делал. Чего ж это вы раньше не сказали?
— Я говорю только то, что тебе необходимо знать. Остальное тебя не касается.
— Это ж надо! Двенадцать ступеней! А всего сколько?
— Тридцать три.
— Ха! Значит, двенадцать, потом еще двенадцать — это мне пора будет на вынос.
— Нет, ждать осталось не долго. Но учти, все, что ты пережил до сих пор, ничто по сравнению с тем, что тебя ждет.
— Птицу чего может ждать? Махнула крыльями, и вперед. Если, как вы говорите, у меня дар вроде птичьего, то почему бы и мне просто не взять да и не взлететь.
— Да потому, бестолковый ты дуралей, что ты-то не птица, а человек. Чтобы тебе взлететь в воздух, нужно сделать такое, чтобы небо надвое раскололось. Нужно весь этот проклятый мир перевернуть кверху дном.
Я снова не понял из его речи и десятой части, однако на слово «человек» кивнул, усмотрев в нем сочувствие к себе, а также подтверждение важности, какую я теперь приобретал в его глазах. Он ласково положил мне на плечо руку, и мы вышли в майское утро. В тот момент, даже глядя в его сумрачное, сосредоточенное лицо, я ему доверял безусловно, и мне даже в голову не пришло, что сейчас он разрушит это доверие. Наверное, нечто подобное чувствовал Исаак, когда Авраам вел его на гору, «Бытие», глава двадцать вторая. Если человек назвался твоим отцом, тогда, пусть ты даже знаешь, что он никакой не отец, все равно как последний дурак перестаешь защищаться. В мыслях нет, что как раз сейчас он устраивает у тебя за спиной заговор с Богом, Покровителем Добрых Хозяев. Голова у ребенка работает не так быстро, как у взрослого, а ум не достаточно изощрен, чтобы провидеть предательство. |