Изменить размер шрифта - +

Флакончик духов, открытый, так и остался стоять на столе. Мы ушли с веранды, тут же забыв о нашей дегустации.

Прошло какое-то время, и поднялась тревога. Воспитательница (не та, что была у нас раньше, а новая, всегда раздраженная и крикливая) очень злобно потребовала признаться, кто брал духи с ее стола.

Мы обе тут же признались. Я испытывала жгучий стыд. Мы просили прощения противными тягучими голосами. Наперебой. Клялись, что больше никогда-никогда…

Раскаяние было искренним, глубоким. Именно из-за него мы проговорились, что попробовали духи на вкус. То есть глотнули.

По идее, чистосердечное признание и раскаяние идет на пользу виноватому. Повинную голову и меч не сечет…

Но в нашем случае все получилось совсем наоборот.

Воспитательница во всеуслышание заявила, что — все. Нам пришел конец. Потому что теперь мы умрем. Духи — ядовитые. И нечего было пробовать чего нельзя. А теперь, ближе к вечеру, нас не станет.

Она повела группу спать, а мы стояли, как заразные. Наши бывшие товарищи по играм даже взглянуть на нас не решались. Еще бы! Кому охота смотреть на смертниц! Тьфу-тьфу-тьфу, не моя болячка!

— А вы что встали? Вам отдельное приглашение нужно? — послышался гневный окрик.

Мы поплелись на веранду.

Мы были настолько подавлены горем и всем своим предыдущим детсадовским опытом, что даже и не думали бороться за жизнь. Не просили позвать врача, например. Странно. Тоже одно из проявлений народного характера? Или наша воля к жизни оказалась к тому времени слишком сильно задавленной всеми наставлениями и дисциплинарными взысканиями…

Я легла в свою кровать в полной уверенности, что уже не встану с нее. Лежала и готовилась к неизбежному. Старших надо слушаться. Старший человек пообещал смерть к вечеру, стало быть…

Компаньонка моя боялась, подвывала от ужаса. Она тоже безоговорочно верила прогнозу обиженной нами воспитательницы.

Громко плакать запрещалось. Я ее утешала шепотом. И как-то она успокоилась, умаялась и уснула. Я лежала и жалела Танюсю. Мало ей прежнего горя, а тут свалится еще одно. Как же она станет жить без меня, бедненькая? Будет сидеть ночами у своей зеленой лампы и плакать, подперев голову руками…

У меня сердце от горя разрывалось. Мне хотелось оставить тете память о себе. Письмецо. Написать бы, чтоб не скучала… Писать я почти не умела, хотя читала, как взрослая. Писала медленно, печатными буквами, с ошибками. Но все равно — могла бы написать. И — не могла. Кто ж разрешить встать во время тихого часа? Такой крик поднимется…

И вот я лежу и представляю себе свою тетю Танечку. Как я бы к ней прижалась, как бы она меня утешила.

Я зову ее, зову…

И засыпаю.

 

Проснулась — жива! Ну надо же! Повезло! Видимо, чисто случайно духи оказались без яда. Вот мы счастливицы-то!

Потом появилась мысль о воспитательнице: как она, бедная, расстроится-то! У нее не настоящие духи…

Потом, на вечерней прогулке, наша Лидия Ивановна, не таясь, как о своем значительном достижении, рассказывала няньке о том, как проучила нас, бесстыжих, за то, что мы посягнули на ее собственность. Она смеялась, рассказывая, и все повторяла и повторяла свою ключевую фразу: «Сказала им: тот, кто выпьет духи, умрет!»

И вот только тут до меня дошло, что она врала нам. Она врала, чтобы нас напугать. В этом — в страхе близкой смерти и заключалось наше наказание.

Ощущения свои помню очень хорошо и по сей день. Стыд за взрослого человека, гадливость от ее осознанной жестокости — и собственную тяжесть под сердцем.

Это, наверное, душа сжалась камнем. Душа человека, пришедшая из вечности, в которой нет возраста и времени.

— Лидия Ивановна — дура, — сказала я своей подружке.

Быстрый переход