Она же мухи не обидит, видишь? И себя тоже. Обуревающие ее противоречивые эмоции не позволяют ей действовать. За это ее так любили Белые. Они ведь питаются эмоциями, а у этой милой крошки их просто залейся, – тело Жюстины вздрогнуло, и она соблазнительно выгнулась. – Знаешь, это, оказывается, здорово возбуждает. Я имею в виду безумие.
– Не знаю, не знаю, – сказал я. – Послушай, биться так биться. А нет – так сгинь. Мне еще много чего надо сделать.
– Я знаю, – сказала Жюстина. – Ты занят – умираешь от какого‑то яда. Вампиры пытались присосаться к тебе, но первым же, кто попробовал, сделалось худо, так что они тебя, можно сказать, почти не тронули. Бьянка рвет и мечет. Она так надеялась, что ты кончишь свою жизнь как пища для нее и ее новых деток.
– Срам‑то какой.
– Ну же, Дрезден. Мы с тобой из Мудрейших. Мы оба знаем, что ты не хочешь умирать от рук низших.
– Я, может, и имею какое‑то отношение к мудрейшим, – возразил я. – Ты, Кравос, не более чем второсортный смутьян. На нашем, чародейском поле ты случайная букашка; даже то, что тебе удалось прожить так долго, не убившись, само по себе можно считать чудом.
Жюстина зарычала и бросилась на меня. Одной рукой она прижала меня к двери, и мне в голову пришла мысль, что с ее нынешней сверхъестественной силой она запросто проткнула бы меня этой рукой насквозь.
– Такой самонадеянный, – прошипела она. – Всегда уверен, что прав. Что ты самый главный. Что у тебя вся власть и ответы на все вопросы.
Я поморщился. Боль снова пронзила мой желудок, и внезапно все мысли мои были только о том, чтобы не закричать.
– Что ж, Дрезден. Ты труп. Ты уже приговорен к смерти. Ты помрешь в ближайшие несколько часов. А если и нет, если ты переживешь то, что они тебе уготовили, тебя убьет яд – медленно и верно. А еще до того ты уснешь. На этот раз Бьянка меня не остановит. Ты уснешь, и я приду. Я приду в твои сны и сделаю твои последние мгновения на земле кошмаром, который будет тянуться годы, – она придвинулась ко мне, привстала на цыпочки и плюнула мне в лицо. Потом из глаз Жюстины разом отхлынула кровь, и голова ее бессильно упала вперед – так лошадь, изо всех сил натягивавшая узду, теряет равновесие, когда та лопается.
Я честно постарался удержать ее. Мы упали на пол вдвоем, слишком слабые, чтобы шевелиться. Жюстина плакала. Она плакала жалобно как маленький ребенок, почти беззвучно.
– Простите, – всхлипнула она. – Простите. Я хотела помочь. Но столько всего мешает… Мысли путаются…
– Ш‑шш, – только и сказал я. Я попробовал погладить ее волосы, успокоить, прежде чем она снова возбудится. – Все будет хорошо.
– Мы умрем, – прошептала она. – Я никогда больше его не увижу.
Она поплакала еще немного, а тошнота и боль в животе все усиливались. Свет сквозь щели у косяка не менялся, так что я не знал, день или ночь стоит на улице. Или того, живы ли еще Томас и Майкл, чтобы прийти мне на помощь. Если они погибли, и погибли по моей вине, я никогда не смог бы жить с мыслью об этом.
Я решил, что сейчас все‑таки ночь. Самая глухая, самая темная ночь. Никакое другое время суток не вязалось бы с тем говеным положением, в котором я оказался.
Я опустил голову на затылок Жюстины, и она, наконец, стихла, словно уснула, выплакавшись. Я закрыл глаза и попытался придумать мало‑мальски приемлемый план. Только ничего не выходило. Ни‑че‑го. Конец всему.
Что‑то пошевелилось в темном углу, где было свалено тряпье.
Мы оба разом подняли взгляд. Я попытался высвободиться от Жюстина, но она удержала меня.
– Не надо. Не ходите туда.
– Почему? – спросил я. |