Но сегодня вечером, по телефону, он не знал, что сказать. Он подыскивал слова. Он подолгу молчал. Я слушала его дыхание, он – мое. Наконец он медленно произнес:
– Мадам, Малькольм – в моих молитвах.
Я потребовала, чтобы меня проводили к тому светлоглазому полицейскому, с которым я разговаривала по телефону. «Мы разыщем его, мадам». Да, я хотела поговорить именно с ним, потому что мне он показался искренним, в отличие от этих безразличных чинуш, смотревших на меня с чувством собственного превосходства. Я дрожала всем телом. Эндрю положил руку мне на плечо, чтобы успокоить:
– Let them do their job, honey.
Я ответила английским ругательством, моим любимым, самым сильным, самым выразительным – царем среди оскорблений, самым гадким ругательством, с которым не сравнится ни одно французское сквернословие:
– Fuck them!
Малькольм… Мы единодушно выбрали это имя, как только узнали, что у нас будет мальчик. Но пришлось ждать тридцать две недели, целых семь месяцев, прежде чем осмелиться в разговоре снова упомянуть это имя. Малькольм… Нам хотелось, чтобы имя нашего сына звучало одинаково хорошо и по-французски, и по-английски. Чтобы это было оригинальное имя, не похожее на другие. Нам понравилось, что у этого имени кельтские корни. Мои родители удивились, узнав о нашем решении. «Что за странное имя? Это несерьезно. Нельзя называть ребенка так!» Так по-английски. Но мы не сдались. Я готова была без конца слушать, как Эндрю повторяет: «Мал-кам» Так величественно, так воздушно… Но французы не способны произносить это имя как положено, я скоро в этом убедилась. В интерпретации моих соотечественников имя сына звучало как «Маль-кольм» – с произносимой второй буквой «л» и ударением на второй слог.
Мой отец не умел любить, отдавать. Ни в молодости, ни теперь. На нас, своих детей, он только орал. Орал и критиковал по любому поводу. Моя сестра Эмма сбежала в Марсель. А нам с братом Оливье оставалось только молчать и терпеть. Но насколько у меня хватит выдержки? Он уже начал свой монолог – не глядя на меня, с недовольством и трагически опущенными уголками губ. Его голос уже набирал мощь. «Вам с Эндрю нужно шевелиться. Нельзя позволить этому чертову шоферу исчезнуть бог знает куда безнаказанно! И почему твой муж до сих пор не взял это дело в свои руки? Что вы с Эндрю вообще себе думаете? Надо постоянно тормошить этих фликов, надоедать им, настаивать на своем снова и снова, каждый день ходить в комиссариат! Да, доставать их, допекать еще и еще, не ослаблять хватку, заставить их сделать свою работу! Как можно сидеть сложа руки и ждать манны небесной?»
Я подумала, что еще тирада – и я его удушу. У отца дар выводить меня из себя. Я почувствовала, как у меня начинают гореть уши. Интересно, можно ли ударить своего отца? Дать ему пощечину, когда тебе уже сорок? Нет. А раз так, я, как всегда, выбрала терпение. Мысленно закрыла уши, отключила звук. Его голос уже не долетал до меня, я не видела даже его морщинистого, трясущегося подбородка. Я смотрела на смущенное и слабовольное лицо матери, покрытое розоватым тональным кремом. Она как раз пришла из кухни с подносом с аперитивами и солеными закусками и теперь не знала, что со всем этим делать.
Вдруг хлопнула входная дверь, послышался звук падающей на столик в прихожей связки ключей, и мой долгожданный супруг-спаситель вошел в комнату, наполняя ее ароматом туалетной воды «Sandalwood» фирмы «Crabtree amp; Evelyn». Джорджия бросилась к нему с криком «Daddy!». Я знала, что мои муки закончились. В присутствии Эндрю мой отец помалкивал. У «сердечного согласия» есть и хорошие стороны.
И эту неделю я прожила в кошмаре. Семь дней и семь ночей мы с Эндрю старательно делали вид, что все в порядке, но мысли у обоих – только о больнице, о днях, проведенных там, о разговорах с врачами, которые, как обычно, были крайне немногословны и неконкретны, поскольку боялись подмочить свою репутацию. |