Фракасс навел у себя уют — мне довелось зайти к нему пару раз вечерком, и мы говорили обо всем и ни о чем, оба довольно сдержанно. Там пахло пчелиным воском, книжными переплетами, размышлением и безбрачием. С тех пор как там поселился Протестант, туда никто не заходил, даже после того как его увели санитары.
Мэр вставил ключ в скважину, с трудом толкнул дверь, удивившись ее сопротивлению, вошел, и внезапно с его лица исчезла радушная улыбка туристического гида: я это предполагаю, воссоздаю картину, заполняю пустоты, но ничего не выдумываю, потому что все это мы увидели по его испугу, по крупным каплям пота, выступившим у него на лбу от удивления. Выйдя оттуда через несколько минут, он, задыхаясь, прислонился к стене. А потом, продышавшись, как настоящий крестьянин, каким и не переставал быть, вынул из кармана не слишком чистый большой клетчатый платок и вытер им лицо.
Через какое-то время вышла и Лизия Верарен, щурясь от света, посмотрела на нас и улыбнулась. Сделав несколько шагов, она наклонилась и подобрала два упавших на землю поздних каштана, блестевших свежей скорлупой чудесного коричневого цвета. Она покатала их в ладонях, вдохнула, закрыв глаза, их аромат и тихонечко ушла. Мы, толкаясь, ринулись вверх по лестнице.
Это был апокалипсис. От очарования маленькой квартирки ничего не осталось. Ровным счетом ничего. Протестант все разорил, тщательно разрезав каждую книгу на сантиметровые квадратики — Лепелю, переписчик, маньяк точности, измерил кусочки на наших глазах. Мебель, изрезанная перочинным ножом, превратилась в огромную груду светлых стружек. Остатки пищи привлекли множество разнообразных насекомых. Валявшееся на полу грязное белье напоминало растерзанные останки тел. А на стенах, на всех стенах, оклеенных обоями в маргаритках и мальвах, аккуратными буквами были начертаны строки «Марсельезы», воинственные и торжественные. Сумасшедший множество раз переписал эти стихи, как безумные молитвы. Мы ощутили себя зажатыми между громадными страницами чудовищной книги. Каждую букву он начертил пальцами, вымазанными собственным дерьмом, которое все то время, что провел у нас, он накладывал по углам, может, после своей гимнастики или под устрашающий грохот орудий рядом с невыносимым пеньем птиц, непристойным ароматом жимолости, сирени и роз, под небесной синевой, под сладостным ветром.
В сущности, Протестант устроил себе собственную войну. Бритвой, ножом и экскрементами он создал свое поле боя, свой окоп и свой ад. Он прокричал о своем страдании, прежде чем окончательно погрузиться в него.
Воняло чудовищно, это правда, и все-таки мэр показал себя жалким существом, стержня в нем не было. Ничтожество. Зато молоденькая учительница была настоящей дамой, и она-то вышла из квартиры, не дрогнув и не моргнув глазом. Она посмотрела на небо, по которому неслись клочья дыма и круглые облака, сделала несколько шагов, подняла два каштана и погладила их, как погладила бы лихорадочные виски сумасшедшего, его мертвенно-бледный лоб, обезображенный всеми смертями, всеми казнями, накопленными человечеством, всеми нашими вековыми открытыми гниющими ранами, рядом с которыми запах дерьма — ничто, просто слабый, хилый, кисловатый запах еще живого тела, ЖИВОГО, от которого не нужно передергиваться и который не может нас разрушить или опозорить.
Тем не менее, жить в этой квартире она не могла. Мэр был потрясен. Плавая в винных парах, он заливал в себя молодое вино и дошел без перерыва уже до шестого бокала. Он пил его, не дожидаясь, пока растворится сахар, пытаясь отойти от той черноты, с которой ему пришлось столкнуться. Это происходило в кафе Терье, где мы все сидели, думая о письменах сумасшедшего, об этом посмешище его оскверненного мира, качали головами, пожимали плечами и насвистывали, поглядывая в маленькое окно на восток, с наступлением темноты превращавшийся в чернила.
Кончилось тем, что напившийся мэр заснул и, захрапев, свалился со стула и разбил морду об стол. |