Однажды подарки ей выложил, что привез с заработков, но не показывал по причине скорби, в том числе, и ребятишкам, а тому, еще не рожденному — соску резиновую. Так она собрала все, завязала в узелок, пошла и в Сватью выбросила, только эту соску и оставила.
Тогда Артемий стал ждать срока, когда жене рожать приспичит, полагая, что роды и материнство притушат горе; сам же смотрит, не растет ли живот у Василисы! Ладно бы грузной была, а то статью легка и от печали исхудала так, что глаза и щеки ввалились, но бремя маленькое, эдак месяцев на четыре-пять. Хотел ее к фельдшеру свозить, уж на телегу посадил, да она вскочила и убежала. И потом, когда Артемий сам привез доктора в Горицы — не подпустила к себе, закрылась в горенке и чуть ли не сутки просидела.
Повитуха в деревне была, но старая, слепая и уже бестолковая, говорит, мол, скинула жена от горя, так что не жди, пустая ходит.
— Как же скинула, если брюхо осталось? — недоумевал Артемий. — Пойди, посмотри, пощупай. Хорошо заплачу тебе!
— Не пойду, — отчего-то заупрямилась старуха, хотя до сего троих младенцев приняла у Василисы, ныне покойных. — И денег не надо. Мне уж в Горицкий бор пора…
Как-то однажды он снова встретил бабку Багаиху, и поскольку уж всякую надежду потерял, то договорился, что она будто бы случайно зайдет к ним и хотя бы глянет на Василису, а за это он отвезет ее в деревню Воскурную за семнадцать верст.
К вечеру Багаиха пришла к Сокольниковым и попросилась ночевать. Молчаливая Василиса слова не проронила, только взглянула недобро, но Артемий словно не заметил и не отказал старухе, пустил.
Наутро коня запряг и повез бабку вдоль по Сватье. Она же сидит испуганная, глаза прячет и все слезть порывается, мол, пешком лучше пойду. Тогда Артемий вожжи натянул, схватил Багаиху за шкирку и встряхнул:
— А ну, говори, как есть!
— Ох, боюсь я, Артемий!..
— Ничего не сделаю, говори!
— На сносях Василиса твоя, скоро сына родит.
— Вот! Чего же молчишь? — обрадовался он.
— Да сама не знаю, язык заплетается…
— А почему у Василисы такое брюхо-то маленькое, если скоро?
— Тебе что брюхо-то? Не корова, чай…
— Дак в прошлые разы, бывало, подбородка доставало…
— Ныне и плод иной… — Багаиха вдруг осеклась и опять умолкла.
— Какой — иной? — допытывался Артемий.
— Да никакой, чего пристал? Вот слезу да пешком пойду!
Долго молчком ехали, и тут он спохватился.
— Ты скажи-ка, а после родов заговорит Василиса? А то ведь тяжко, когда молчит, сил никаких нет…
— Не надейся, не заговорит она больше.
— Это почему же? Речь отнялась?
— Ей теперь хару беречь надо, чтоб плод выносить. Что она видела, теперь никому не скажет.
— А что она видела? — устрашился Артемий.
— И я не скажу.
— Да что же такое можно в наших местах увидеть-то? Один лес да тайга!
Бабка одной рот рукой зажала, головой закрутила — нет, а другой вокруг себя какие-то круги чертит.
Семнадцать верст пытал — не допытался.
Про Багаиху всякое говорили, дескать, в молодости она ведьмой была и могла ненароком очаровать мужика, и тот потом много лет чумной ходил. Один такой, Петруша Багаев, однажды встретил Евдокию на пароме — она все время на переправах торчала, влюбился и начал такое творить, что народ в округе, знающий с малолетства мужика-тихоню, диву давался.
— Вот провалиться мне сквозь землю, — принародно сказал Петруша, — если я на ней не женюсь!
Жену свою оставил с детьми и, можно сказать, по миру пустил — коней продал, скотину со двора свел, чтоб эту ведьму одарить всяким серебром-золотом. |