Придет, сядет под сосну, и вроде минуту и пробыл только, но глядь, уж и солнце село!
Однажды осенью перед Покровом — уж снежок пробрасывало, посидел так же и, когда свечерело, встал, чтоб домой идти, но глядь, а по впадине между увалами паренечек бредет, малый еще, лет пяти, и за ним — жеребенок. Идут сами по себе, ничего вокруг не замечают, мальчишка в землю смотрит, будто следы ищет, несмотря на холод, в одной рубашонке и ноги босы…
И вдруг екнуло сердце у Артемия! Паренечка-то он не признал — как признать, коль не видывал никогда? — но жеребенок-то! Мать честная, сеголеток-то и статью, и мастью вылитый тот, что в прорву угодил, когда земля разверзлась!
Вот он, знак Василисин!
И еще опахнуло лицо дыханием горячим, любовным, от коего голова всегда шла кругом…
Как стоял, так и сел Артемий, никак с прошлым не сладить, разумом не схватить себя за плечо, не встряхнуть — опомнись! Ведь четыре года миновало, из жеребенка ведь уж конь бы вырос…
И с сердцем своим не побороться. Коль они на пару ходят, так мальчишка-то… Малец-то… Должно быть, их с Василисой сын!
Знак, знак!
Задохнулся Артемий и раздышаться не может, будто снова с коня навернулся. Кое-как хватил воздуха, унял страстную лихорадку, а малец с сеголетком тем часом мимо прошли, развернулись и назад бредут. Хотел он окликнуть, да вспомнил, что нельзя в Горицком бору кричать — вдруг да опять расступится земля?!..
Тем временем мальчонка с жеребенком скрылись за соснами, словно и не бывало. Артемий в одну сторону, в другую — нет нигде. Вскинулся, побежал на дорогу, прыгнул в седло и домой скорее — не знак это, а наваждение! Память прошлого мучает, не дает покоя, вот и блазнится…
Только в ту ночь уснуть не мог, по избе ходил, по двору, улицей взад-вперед, потом снова в избу, везде подавляя желание немедля бежать в Горицкий бор.
— Что не спится тебе, Артемий? — жена из темноты позвала.
— Гумно топлю да стерегу, — не стал мыслей своих открывать. — Разгорелось жарко, кабы снопы не занялись…
Едва рассвело, взял топор, пошел стропила вытесывать для конского стойла, и тут-то его осенило: коль не наваждение это, не болезнь от тоски, а истинный знак Василисы, то кобыла-то жеребенка своего признает! Ведь она после того не жеребилась больше и еще долго ходила да искала свое дитя…
Подседлал он кобылу, вскочил и помчался в Горицкий бор. На дороге спешился, взял в повод.
— Пошли, родная… Сомнения меня берут, может, ты их разрешишь…
Пришли они к месту, и кобыла сразу же что-то почуяла, голову вскинула, зафыркала и ушами сторожко стрижет. Минуты не прошло, как паренечек с сеголетком появились, снова бредут меж увалов, ищут что-то. И тут кобыла сорвалась да к жеребенку и давай его обнюхивать, ласкаться; он же к ней под брюхо и к вымени! И бьет, бьет носом, чтоб молоко выбить!
Артемий на сей раз духа не утратил и окликнул тихонько:
— Эй, паренечек?
Он беленькую головенку поднял, смотрит чистыми глазами, а сам подрагивает от холода.
— Ты что тут ищешь?
— Мамку потерял…
У Артемия сердце задрожало.
— А чей будешь-то?
— Не знаю…
— Как же мамку твою звали?
— Не помню я. Мамка она и есть мамка.
Артемий подошел к нему, присел, в глаза заглянул.
— Имя-то свое помнишь?
— Имя помню. Ящерем зовут…
Артемию бы обнять его, да постеснялся показать, как руки дрожат.
— Ты сынок мой, — сказал. — Вот уж пятый год вас ищу.
Ящерь отступил, глянул пытливо.
— На моего тятю не похож ты…
— А ты помнишь тятю?
— Не видал ни разу. |