Потому что я – голодный, а чтобы иметь силы кричать, надо хоть что-нибудь подержать во рту. Так вот… Еще через год снова будет двадцать третье февраля. И, если, Бог даст, мы оба доживем до этого дня, вернемся к нашему разговору.
– С вами, Цацкес, будут разговаривать в другом месте…
– Вы имеете в виду на том свете?
– Нет, Цацкес, сперва еще с вами поговорят наши органы. Понятно?
– Понятно… Так как многих русских слов не знаю, то перейду на мамелошен []. Дорогой товарищ Кац, кус мир ин тохес [].
Рядовой Цацкес отважился на такую дерзость не потому, что был такой храбрый, а потому что был уверен: живым ему отсюда не выйти, а мертвому ни политрук Кац, ни все его органы ничего сделать не могли. И просчитался. Ровно через сутки рядовой Цацкес стоял по стойке «смирно» перед старшим политруком Кацем и командиром полка подполковником Штанько.
А случилось вот что. Осколок немецкого снаряда перебил провод, связь со штабом прервалась, и телефон замолчал, как убитый. Лейтенант Брохес послал Мотла Кановича найти повреждение и наладить связь. Бывший портной из Йонавы не сказал в ответ ни слова. Он сразу постарел на двадцать лет, и Моня подумал, что так, наверно, бывает с осужденными, когда они выслушивают смертный приговор.
Мотл неуклюже вылез из окопа и, упираясь локтями в жидкую грязь, пополз, держась озябшими руками за провод. С немецкой стороны раздался одиночный выстрел, и этого оказалось достаточно. Мотл Канович воткнулся лицом в воду по самые уши и больше головы не поднял.
– Хороший был портной. – Моня пощупал пальцем аккуратную штопку на рукаве своей шинели. – Но зато он больше хоть голодать не будет.
Лейтенант Брохес, усохший до того, что на его небритом лице остались одни близорукие глаза – очки разбились, – достал из нагрудного кармана почерневший лист со списком личного состава роты и к густым рядам прочерков добавил еще одну неровную карандашную линию.
– Теперь совсем конец, – вздохнул он. – Если даже подохнем, никто не узнает.
Моня поднял на него глаза:
– Хотите, я пойду?
– Твое дело… – равнодушно ответил лейтенант.
– Но с одним условием, – сказал Моня. – Если исправлю линию и останусь жить – назад не вернусь. Поползу в тыл, чтобы чего-нибудь пожрать.
Лейтенант Брохес не ответил. Он только судорожно глотнул набежавшую слюну, и кадык на его заросшей щетиной шее прыгнул вверх и вниз, как рукоятка затвора винтовки, когда ее ставят на боевой взвод.
Моня порылся в оставшемся от покойного телефониста хозяйстве, сунул в карман плоскогубцы, кусок провода, изоляционную ленту и вылез из окопа.
То ли немецкие наблюдатели проспали, то ли снайпер пулю пожалел, но Моня добрался до обрыва на линии, подтянул оба конца и соединил их, обмотав лентой.
Он приполз в расположение штаба грязным как черт, и его повели на кухню, где по личному приказу командира полка выдали недельный паек. Моня съел все, без остатка. И там же, на кухне, у теплого бока полевого котла, уснул как был, в мокрой шинели: с недельной щетиной на лице. Десятки солдат, гремя котелками, приходили на кухню, перешагивали через спящего и галдя уходили, а он ничего не слышал… Лишь дважды во сне звучно испортил воздух. Один раз при солдатах, и это ему сошло с рук. Во второй раз – в присутствии старшего политрука Каца. Политрук велел разбудить его. И доставить в штаб. К командиру полка.
Не прочухавшись после короткого сна, мучаясь изжогой, рядовой Цацкес вяло козырнул подполковнику Штанько, вышедшему ему навстречу. Всегда гладкая, бритая голова командира полка поросла серым ворсом – сказывалось отсутствие парикмахера.
– Виноват, товарищ командир, – покорно сказал Моня. |