Всегда гладкая, бритая голова командира полка поросла серым ворсом – сказывалось отсутствие парикмахера.
– Виноват, товарищ командир, – покорно сказал Моня.
– Чем это ты провинился? – вскинул брови подполковник Штанько.
– У него спросите… – кивнул на политрука Моня.
– Мне нечего спрашивать. Ты – герой, Цацкес. В трудных условиях, под огнем противника, наладил связь. В честь Дня Красной Армии. Молодец!
Потом подошла начальник узла связи старший сержант Циля Пизмантер и от имени связистов полка с чувством пожала Моне руку, упершись в него грудью. Но Моня этого не почувствовал. Он спал стоя. С открытыми глазами.
Моня видел все как во сне. У всех штабных почему-то были на плечах погоны. У подполковника – золотые, а у остальных – суконные, защитного цвета. Это было смешно. Потому что погон в Красной Армии никогда не носили. Погоны были только у противника.
Но чего человеку не приснится? Особенно когда он спит стоя.
Возвращайся в роту, – услышал он голос командира полка. – Отнесешь товарищам подарки к празднику.
На Моню навьючили тяжелый мешок и вытолкнули в озаренную ракетами холодную ночь.
Противник засек его на полдороге. Застрочил пулемет, подняв фонтанчики грязи у Мониного лица. Ударил немецкий миномет, и Моню обдало холодной водой. Осколки мягко чавкали в болотной жиже.
– Моня! Цацкес! – орали осипшими голосами минометчики, словно они могли криком уберечь Моню и его драгоценную ношу от прямого попадания.
Моня не помнил, как свалился в свой окоп. Солдаты нетерпеливо сорвали с его плеч мешок, не стали развязывать, а вспороли ножами. Посыпались в грязь связки политических брошюр и разноцветных листовок. На дне мешка лежали связанные попарно мягкие зеленые погоны, которые предписывалось надеть на плечи всему личному составу в канун праздника – Дня Красной Армии.
Погонов прислали вдвое больше, чем в роте осталось плеч. В штабе не учли убыль личного состава.
Погоны парами сыпались из мешка в грязь. Никто их не поднимал. Из траншей минометной роты, как салют наступающему празднику, устремился к небу многоголосый голодный вой. Чуткое ухо могло в нем различить нотки еврейского акцента. И литовского. И татарского. И других братских народов СССР.
Н-скую часть под командованием подполковника Штанько отвели с позиции на отдых. Роты, насчитывавшие меньше бойцов, чем укомплектованные взводы, расположились в деревнях русской равнины, по которой прокатилась война и, подобрав последних мужчин, ушла на запад.
В деревнях остались бабы. Молодые, старые. И дети. Не по годам серьезные, угрюмые. Как маленькие старички. Босоногие. В странной одежде, перешитой из немецкого и русского обмундирования, которое матери по ночам стаскивали с убитых солдат.
Да и деревни только назывались деревнями на топографических картах. На самом деле это были сплошные пепелища: кирпичные фундаменты, несколько обгорелых бревен на земле и сиротливая русская печь с закопченными от пожара боками. И так целые улицы – одни печи под открытым небом.
Деревенские жители зарылись в землю. Ютились в погребах. В наспех вырытых землянках без окон и света. Пищу грели на кострах. В солдатских котелках, а иногда и в касках.
Солдаты Литовской дивизии разместились по всей округе, вызывая своим чудным коверканьем русских слов насмешливое любопытство местных вдов и девок. В деревнях запахло мужским духом, и бабий сон стал беспокоен, как в забытые девичьи годы.
Отведенных на отдых солдат кормили по самой последней норме. Так что долго в тылу не засидишься. Подведет брюхо – сам запросишься на фронт.
Между тем как ни бедны были деревенские бабы, а все же у каждой, глядишь, найдется зарытая в землю картошечка, припрятанный мешок муки, под нарами, где спят вповалку дети, хрюкает молочный поросенок. |