Только раз за все время, что полк стоял на отдыхе, согрешил рядовой Цацкес. Но можно ли это назвать грехом?
В сумерках, покидая деревню, он на развилке повстречал женщину. Она стояла у обочины, словно поджидая его. Одета была в стеганый ватник и немецкие сапоги. Должно, с убитого сняла. На голове платок. Выглядела лет за тридцать, если б не глаза на курносом скуластом лице. Совсем молодые глаза. По всему видать, из тех девчат, что выскочили замуж перед самой войной и сразу стали вдовами.
Когда Моня поравнялся с ней, она несмело окликнула:
– Солдатик, а солдатик…
Моня остановился и глянул на нее. На ее лице была жалкая улыбка, а подбородок, под которым был стянут узлом платок, дрожал, как от сдерживаемого плача. Ей, видать, было очень худо, этой молодой бабе. Моня сошел на обочину, сочувственно посмотрел ей в лицо.
Две слезы выкатились из ее глаз, побежали неровными бороздками вдоль короткого носа.
– Сделай милость, солдатик, – прошелестели ее обветренные губы. – Поеби меня…
У Мони остановилось сердце. Боже ты мой! Какая страшная тоска, какое жуткое одиночество толкнули эту деревенскую женщину выговорить такое незнакомому мужчине?!
– Пошли, – только и сказал Моня.
Они отошли к кустам, молча постелили на холодную землю его шинель, в изголовье скатали ее ватник. Она отдалась ему, закрыв ладонью глаза, и слезы одна за другой текли из-под ее пальцев.
– Спасибо тебе, человек, – сказала она, поднимаясь с земли, и подала ему шинель, сперва отряхнув ее. – Может, сына рожу. Чего не бывает? И вырастет в нашей деревне мужик. А то ведь одни бабы остались.
Она не спросила его имени. Он ее тоже не спросил. Расстались без слов, и растворились оба в быстро густеющей тьме…
Скоро кончилась солдатская малина. И полк, дождавшись пополнения, зашагал на фронт. Была весна, дороги раскисли, солдаты с чавканьем вытаскивали ноги из вязкой грязи. Хуже всех приходилось минометчикам. Тащи на горбу пудовый ствол или, еще хуже, опорную плиту. Боеприпасы везли на подводах.
Колонны растянулись на марше. А по сторонам чернели пустые поля. Над ними с голодным криком носились грачи. Порой попадались пахари. Необычные пахари. Русской военной поры. Пять или шесть баб в лямках, как бурлаки, тащили плуг, за которым, вцепившись в рукоятки, семенил негнущимися ногами древний, седой дед.
Завидев колонну, бабья упряжка останавливалась, женщины, приложив ладони к глазам, шарили по солдатским рядам.
Капитан Телятьев носил форму артиллериста. Личный состав того рода войск, где он числился, никогда не афишировал своей принадлежности к НКВД. Они щеголяли отличительными знаками летчиков, танкистов, моряков; лишь обмундирование пехотинцев они не надевали. Все пренебрегали пехотой. Даже стукачи из контрразведки.
Моня давно знал, в чем заключается деятельность артиллерийского капитана Телятьева – здоровенного детины с широким сплюснутым носом, так что обе ноздри зияли не вниз, а вперед, и в них можно было заглянуть, не нагибаясь. Такой нос придавал начальнику контрразведки положенную ему по должности свирепость, а большие пудовые кулаки довершали его портрет. Одного не наблюдалось в облике капитана Телятьева. Признаков аналитического ума. А, как известно даже детям, деятельность контрразведчика иногда сопряжена с некоторыми умственными усилиями.
В Литовскую дивизию капитан Телятьев попал потому, что сам он был русским, а объектом его деятельности были почти сплошь евреи. Таким образом, по мнению вышестоящего начальства, удавалось избежать притупления бдительности: у русского человека к инородцу доверия нет.
Все хлопоты капитана Телятьева развивались в двух направлениях. Первое: неустанно вербовать среди личного состава дивизии сексотов и собирать урожай тайных доносов. Второе: не спускать глаз со своей машинистки, сержанта Зои К. |