Военный трибунал приговорил Орхана Кемаля к пяти годам заключения «за прокоммунистическую пропаганду».
В тюрьме города Бурсы он начал писать стихи и посылать их в стамбульский журнал «Еди гюн». Ничего не зная об авторе, их стали печатать. И когда в конце года редакция объявила анкету среди читателей, то большинством голосов его стихи, печатавшиеся под псевдонимом Рашид Кемали, были признаны лучшими.
«Зимним днем 1940 года, — вспоминал писатель, — я сидел в тюремной канцелярии и корпел над бумагами. Мой начальник, тюремный писарь, просматривал служебную почту.
— Ого, поздравляю! Прибывает твой учитель!
— Какой еще учитель?! Не было у меня никаких учителей.
— Не ломайся, голубчик! Разве Назым Хикмет не может считаться твоим учителем?
Я не поверил. Он протянул мне бумагу.
Мне показалось, что растаял снег, лежавший на листьях лилий в тюремном саду, что я получил амнистию и нет больше предстоящих мне долгих лет заключения.
Я тихо вышел из канцелярии. В тюрьме нас было трое заключенных, писавших стихи и считавших себя поэтами. Но первенство было за мной: я как-никак печатался.
С трудом сдерживая себя, чтобы не побежать, я направился в камеру Неджати. Тот был знаком с Назымом Хикметом по стамбульской тюрьме, рассказывал про него легенды. Говорил, стоит Назыму взять на руки плачущего ребенка, тот моментально затихает. Рассказывал и такое. Заходит, мол, Назым в кофейню в бедном квартале. Подсаживается к первому попавшемуся бродяге, вынимает из кармана деньги — известно, у него денег куры не клюют, — и говорит: „А ну выкладывай все, что у тебя есть!“ Тот ошалело вытаскивает несколько монет. „Отчего так мало?“ — спрашивает Назым. Бедолага молчит, повесил голову. „Давай, — говорит Назым, — свои деньги сюда!“ Перемешает все, свои и его, и делит пополам. „На, держи!..“ Неджати столько раз повторял эту историю, что я как-то раз, не утерпев, спросил Назыма, правда ли это. Назым рассердился, а затем серьезно ответил: „Клянусь, никогда в жизни таких глупостей не выкидывал!“ Легенда, однако, примечательна: так мы представляли себе социалистов».
Назыма Хикмета и Орхана Кемаля поместили в одной камере. Кто-то проговорился, что Орхан пишет стихи, и поэт попросил их прочесть.
«Откровенно говоря, я был в восторге от своих стихов, — рассказывал Орхан Кемаль. — Писал я, подражая модным поэтам, традиционным размером, в высоком, утонченном стиле, и получалось у меня нисколько не хуже, по крайней мере так мне казалось самому.
Назым закурил трубку и, пуская клубы дыма, проговорил:
— Я вас слушаю.
Не успел я прочесть первое четверостишие, как он меня прервал:
— Ясно, братишка, достаточно. Пожалуйста, следующее.
Я полагался на первое стихотворение больше всего. Но нечего делать, стал читать другое. Прочел первую строфу.
— Скверно!
Кровь бросилась мне в голову. Еще одно стихотворение.
— Отвратительно!
Дальше я читать уже не мог.
— Зачем, брат, все эти словесные выкрутасы, это, простите меня, словоблудие? Вы пишете о том, чего не чувствуете и не знаете. Неужели вы не понимаете, что клевещете на себя, выставляя себя в комическом виде?
Назым продолжал говорить. В его речи мелькали выражения „реализм“, „социальный реализм“, „искусство и действительность“. Но я уже ничего не соображал».
Назым Хикмет разглядел в стихах Орхана Кемаля задатки истинного таланта. Но все, о чем он писал, было написано до него тысячу раз — и лучше него. Поэзия служила ему парусом, который уносил его подальше от земли, наркотиком, помогавшим забыться среди грязи, боли и голода, а не средством познания жизни и переустройства ее. |