|
– Какой выход? – переспросил он. – Выход напрашивается только один.
– Но как же ты допустил такой недосмотр, старый ты хрыч?!
Грум равнодушно пожал плечами:
– За всем не углядишь.
– Небось и аванс уплатил?
Грума умиляло бережное отношение владыки к каждой потраченной копейке: он сам был таким.
– Аванс аукнулся, – согласился он. – Придется списать на утруску.
Елизар Суренович просмаковал глоток итальянского кларета, вдохнул его тонкий букет. С каждой минутой он чувствовал себя все крепче и не совсем понимал, что ему делать с возвращенной молодостью.
– Кеша, у меня к тебе просьба. Поручи Француженку вот этому вояке из органов, вот его визитка. Надобно его повыше продвинуть. Позвони, дай делу официальный ход. Ему за Француженку, глядишь, не то что звездочку – орден привесят.
– С Губиным как?
– Губина отсеки. Вояке передай, чтобы отсек.
– Ваша воля, – кивнул Грум, – но если Губин в курсе, если докопался…
Благовестов неприятно почмокал губами:
– Чего никогда не мог понять, так это твоей кровожадности. Ты же добрый человек, а никак не можешь успокоиться, если одним трупом меньше выходит, чем предполагал. Откуда в тебе такая жестокость?
– Извините великодушно. Хотел как лучше.
– Да не обижайся, ты же мне роднее брата. Но твоя неукротимость иногда просто пугает. Сообрази дурной башкой: если Губина сейчас ликвидном, на кого Алешка кинется? Вот и потянется пустая заварушка. Перегрыземся все, как волки.
– Но как же, с Михайловым вроде уже все решено?
– С Михайловым, но не с Губиным.
Иннокентий Львович отпил вина, хотя обычно Ограничивался чашечкой кофе. Владыка все чаще выводил его из себя своими старческими выкрутасами. Склеротические бляшки ощутимо подтачивали его некогда могучий интеллект. Грум частенько спрашивал сам себя, сколько еще сумеет выдержать этот унизительный мелочный надзор. В который раз давал себе слово, что, если Маша выведает, где старик хранит проклятые документы, отольет ей памятник из золота. Или удавит золотой петлей.
И все же не стоило обманываться. Вынужденный год за годом плестись в хвосте Благовестова, терзаемый муками оскорбленного самолюбия, Грум тем не менее по-прежнему искренне, глубоко восхищался необыкновенной изворотливостью, сверхъестественным чутьем и неодолимой хваткой владыки. Многократно убеждался, что если иногда по видимости Благовестов допускал нелепый просчет, то вскоре, как правило, кажущаяся ошибка оборачивалась прозрением, которое нельзя было объяснить ничем иным, как Господним наущением.
Недавно внучек подсунул Иннокентию Львовичу забавную книжонку некоего восточного мистика Гурджиева; и вот если приложить к Благовестову рассуждения автора о человеческой сущности, то выходило так, что в личности владыки все сколь-нибудь известные пороки постепенно переродились в одну большую добродетель.
Происходило чудо мистической трансформации, когда злоба, страх, алчность и бессердечие, переплавленные в тигле души, давали вдруг благой результат. В сущности, если отбросить второстепенное, у Грума была лишь одна серьезная претензия к владыке: слишком долго тот задержался на свете, задаром коптя небо и оскверняя ниву жизни тлетворным дыханием. Примерный семьянин и покровитель искусств, спонсор многих культурных программ, Иннокентий Львович в недоумении останавливался перед загадкой бытия человека, который сколотил гигантский капитал, возглавил финансовую империю, но не оставил после себя живого семени.
– Пойду, пожалуй, – сказал он. – Надо ехать. Еще дел сегодня невпроворот.
– Езжай, конечно, – улыбнулся Благовестов, – но не забывай о главном. |