А с пояса вместо часов на тесемочке лязгали ножницы.
Он – подошел: снял картуз (верх лба – белый; под ним загорелый); и стал дроботать, как лучина под щиплющим ножиком:
– Вы, я позволю заметить, – Коробкиным будете?
И подскочила под небо ужасная задница: оцепеневший профессор молчал; вспых: и – взрезы высокой, извилистой молнии.
– Я-с!
И – молчанье; вздох листьев.
– А я… Гром глухой.
– Ну-с?
– Портной, – Вишняков.
Покосился он щуплым лицом; и рот, собранный малым колечком, до уха разъехался – вбок; и профессор подумал:
– Какой криворотый!
Стоял независимо: руки в карманы:
– До вас – дело есть.
Глаз добрейше скосился на Надю:
– А мы – отойдем: неудобно при барышне. Вздернув с достоинством нос, отошел; а за ним – подпрыг зада; вполне был уверен: профессор – последует.
Он – и последовал.
Стали при кустиках: у Вишнякова, как мышечка, выюрк-нул носик:
– Так что…
Он достал табаковку свою:
– Кавалькаса не знаете?
И табаковкой профессору – под нос:
– Чихнемте?
– Не нюхаю.
– Это – неважно.
– Но что вам угодно?
Уродец приятно глазами вглубился в глаза:
– Я, как вы замечаете, верно, с горбом: занимаюсь спасением жизни своей.
– Так-с… И – что ж?
– Да и всякой. Профессор подумал:
– Визгун добродушный, – но что ему нужно?
Визгун же, поставивший палец, рукой из жилета достал письмецо; и разделывал в воздухе чтеческим голосом:
– Тут вот – письмо.
– Дело ясное.
– Предназначается…
Руку рукою отвел: от письма.
– Погодите… Понюхал, счихнул:
– Изъясняется в этом письме неизвестного вами лица, что иметь осторожность насчет деловых документов – нелишне, особенно, если в наличности случай такой, когда глаз, – пальцем ткнул, склоня ухо: – дурной, – на них смотрит: со всяческим злобственным умыслом, цели имея…
Пождал он:
– Теперь – получайте.
И сунул письмо он, картуз приподняв:
– Честь имею откланяться.
Перевернулся и стал удаляться по белой дороге он; гипотетическим миром стал снова, исчезнув; завеса – летела; пахнуло в лицо листвяным пересвистом; окрестности заблекотали, согнулись, рванулись, листами и ветками через дорогу подросились, завертопрашились и завихорились.
В одном месте замоклого поля вставало бледняво пятно световое: присела Москва – растаращею.
15
На парапете Лизаша склонялась головкой к биению сердца и к собственным думам, просовывая из-за жерди железной над лепленым серым аканфом носочек; внизу – людоходы; вон – дамочка в кофточке цвета герани: прошла в запылевшие пережелтины какие-то.
Вспомнила, что Вулеву уезжает: И… – где у людей расставлялись диваны, увешанные парчовыми, павлиньими тканями, где с потолка повисает лампада сияющим камнем, вчера она слушала, спрятавшись в тени и видя себя самое там из зеркала (бледною и узкогрудой дурнушкою); ухом и глазом просунулась в дверь; чернокрылая тень из угла опускалась над нею; стояла за дверью с опухшей щекой Вулеву; и просилась из дому уехать на две с половиной недели; заметила, что на одно лишь мгновенье у «богушки» вспыхнула радость в глазах:
– В самом деле?
Он тотчас осилил себя, настораживаясь, и лицо свое скорчил в печаль:
– Очень жаль, что Лизаша одна остается!… Скажите пожалуйста: детолюбивым отцом себя вел; Вулеву же с подчерком сказала:
– Я думаю, что я Лизаше – не пара. |