Кто-то стоял.
Стало ясно ему, что с открытием надо покончить; и он – уничтожит его; тут себя он почувствовал преданным смерти: возьмите, судите! Пусть сбудется.
Сон свой припомнил о том, как его заушали и били за истину; и зашептался:
– Пусть сбудется!
Тяжко вздыхая, решил он немедленно ехать в Москву, чтобы там, рассмотревши бумаги, предать их сожженью: следы уничтожить; в бумагах московских – весь ход вычислений (итог вычислений, открытие собственно, было зашито в жилете; его он решил уничтожить с бумагами вместе).
И тут, впавши в скорбь, всю ночь охал.
– Я – в Москву.
– Что вы, папочка!…
– Да-с, у кассира Недешева – жалованье получить, и в управлении дело с Матвеем Матвеевичем: с Кезельманом…
Сидел перед ней за обедом, себя вопрошая, себе отвечая, нос бросив с прискорбием:
– Если бы царство науки настало, служители наши за нас подвизались бы!
– Что вы? Какие служители! Думала, что – педаля.
– Но оно – не от мира.
– Вы, папочка милый, царите в науке.
Ее оборвал:
– Это – ты говоришь… Дело ясное: не нахожу на себе никакой я вины.
– Кто же вас обвиняет? И – в чем?
Он же с горечью встал от стола, строя сутормы.
С кряхтом облекся в крылатку; перчатки натягивал, стал чернолапым; взял – зонт, котелок свой проломленный; через плечо, точно крест, он надел саквояж и большой, и пустой (в нем катался один карандашик); он стал на террасе; стащив с головы котелок, посмотрел на него; вновь надел, – горько тронулся: в сопровождении Наденьки.
Шел уничтожить бумаги, смертельно скорбя; у калитки почувствовал, что – на черте роковой он колеблется духом, жены при нем не было; не было сына.
Они его бросили.
А ученик, им любимый, Бермечко, отсутствовал, посланный в Лейпциг: учиться.
Бежала дорога на станцию – в желтень и в муть; был исчерчен тончайшей игрой черкушков, как из туши.
Сказал, обращаясь к себе он:
– Жестокое время наступит, когда убивающий будет кричать, что он истине служит; припомни: я – сказывал
И посмотрел на часы:
– Ну-с – пора, в корне взять.
И, взглянув на Надюшу, вздохнул, – чернобрюхий такой, чернокрылый; в пустом саквояже катался, гремя, карандаш; саквояж был огромен (подпрыгивал на животе показалось лицо – великаньим; его провожали глаза; вдруг стало ей жутко за папочку: пес не куснул бы, трамвай не наехал бы.
Он выяснялся из мути, едва прорыжев бородою: окрасился только что.
Жоги носилися в небе; дичели окрестности выжарью злаков медяных; из далей мутнело сжелтенье: Москва семи-холмною там растаращей сидела на корточках, точно паук семиногий, готовый подпрыгнуть под облако.
Блякали в пыль колокольца.
На дороге приметил рыдающего черноглазого мальчика,
– Что с тобой, в корне взять? Мальчик рыдал безутешно:
– Боюсь я его!
– Ты скажи, брат, кого?
Мальчик пырснул с дороги, да – в поле: там, сгаркнув-ши, сгинул.
Дичели окрестности.
Из вымутнявшейся желченн, – серо-зеленое образование виделось: в крапинах черных; неслось из тумана в туман и едва выяснялися ноги: оно – приближалось.
10
Оно очертилось.
Стоял силуэт, головою уткнувшийся в пледик, проост-ренный носом из складок; рукой отогнул поля шляпы, закрывшей седины, он, молня под шляпой, зашлепнувшей плечи, очковыми черными стеклами, – в серо-зеленой, про-крапленной черными точками паре, расцвеченной желчью заплат (точно шкура проблеклого змея); профессор приблизился: старец. |