– Так пустите?
Быстрым емком зажал руку: силач этот старец!
– Так пустите?
Блеском очки пристрелились искательно. Эдакий жалкий: ведь – как отказать ему?
– Батюшка мой. Ну-с: мы с вами ночуем сегодня! Ворчал про себя:
– Пригласил – делать нечего.
Ткнулся глазками: лоб – крепкий; очки – непреклонные; что-то надменное, даже жестокое в нем; а стоит – с нарочито приниженным видом; и точно для вида трясется: подметное что-то.
А старец, плеснувшийся пледом, как крыльями, – вороном белым казался; вот голову – вытянет; рот – разорвет, каркнув громко: в окрестности!
И бросились – вподперепод; кто – узлом; кто – корзиной: на поезд; рукой чернопалой исчеркнув, точно росчерк под подписью вычертив, – бросился с прочими; старец – подсаживал и раболепство высказывал; вганиванье в трети класс утомило; друг к другу в проходе прижало; они шпыхтели друг с другом; казалось, что также когда-то уже пропыхтели; – и будут пыхтеть.
12
Протолкалися в прометь вагона; стояла – жарынь; клубы пыли; означилось много мешков желтобрюхих; все – полнилось; все – барабанило; все – проседало в пылях; на узлах и на шапках – проседина белая, точно мука; из нее выжелтялися лица; оконный протер запылялся мгновенно; рванулось с тарахтом; рванулись все спины; и старец, рванувшись, сжал руку емком – очень больно:
– Простите, – развинченный я.
Они сели кой-как; и друг с другом потискались:
– Блохи!
Профессор вдруг стал почесулей; но – думалось:
– Что это он представляется?
Шло языков развязанье; и – затарахтели; пошли колоколить; всем в уши забило настойчивым трахтом; профессор сидел потеряем таким; было вовсе не весело:
– Как это вы?
– Доплясался до эдакой жизни? – с пощелком ответил. – Так: просто!
Профессор подумал:
– Раскаянья нет!
Старец, будто поняв его мысль, сделал вид, что он съежился; заговорил с неприятным таким поджевком:
– Нас грехи, – задел локтем, – доводят до бездны; за мною водился, – и локтем, – грешок: я был пьяница, видите.
– Странное видите, – думал профессор; задевы локтями опять-таки – да: беспокоили:
– Эдакий, право, зазнаишко!
– Все ж нет греха хуже бедности. – Кто-то из сумрака вытянул зелено-сизый свой нос.
С каждой станции – ввалка людей, искаженных и жаром, и пылью.
– А чем же вы, батенька мой, занимались – потом: род занятий, ремесл?
– Ремесло, говорите вы, – э, да пропойное.
– Все-таки, – думалось, – бессодержательный старец какой!
Разболтался, а в мыслях – разбродица. Что-то в манерах его жадноватое было:
– Да, – каждый из нас есть живой пример суетности: так и я: офицерская, знаете, жизнь; ну, – пошли пустяки, забобоны: бомбошки, безе (и там – далее), – что! Забубен-щина! – губы поджались с грязцой очевидною, – дамочки, девочки!
«Это же, чорт побери, дерзословие», – думал профессор.
– Коньяк – забытущее зелье, манером таким из полка-то и – «фить»! Пробулдыжничал жизнь, – извините; примите таким, каков есмь; Мардонейский, помещик, на старости лет – стал Морданом, как видите! Тут же прибавил:
– По этому поводу должен сказать: еще очень недавно меня называли: дедюся, деденочек иль – дедуган; а по пьянству нажил себе морду – вот эту вот, – он показал: – стал – Мордан: дед Мордан! Грехотворник! Что? А?
С грязноватым лицом, исходящим жестокою силою блеска двух черных, суровых очков, хохотал он искуественным смехом, с искусственной удалью пальцем прищелкив-ал, напоминал К. |