Если бы его спросили сейчас, боится ли он, ответил бы: нет. Но это было бы лишь полуправдой… Он сделает все, чтобы не допустить гибели своих людей, но если выдастся хоть малейший шанс подорвать эту проклятую переправу даже ценой жизни всех пятерых — не поколеблется ни на мгновение.
Спасаясь от непогоды, они залезли под брезент, прикрывавший ящики, наваленные в кузове, курили и лениво переговаривались, только рядовой Вячеслав Волков все время ерзал и высовывался под дождь. Цимбалюк начал недовольно ворчать, но Котлубай остановил его.
— А сам, когда ходил впервые? — спросил он.
Сержант лишь промычал что–то неопределенное. Возможно, Котлубай был прав: и он, когда впервые попал в немецкий тыл, вел себя не лучше. Теперь привык, теперь он один из асов армейской разведки. Во вражеском тылу чувствует себя не хуже, чем в родном подразделении, а может, и лучше. Цимбалюк никому не говорил об этом, потому что это прозвучало бы чудно́ и непонятно.
Тут, во вражеском тылу, Цимбалюк ощущал какой–то подъем духа, раскованность, которых ему не хватало среди своих. Там была дисциплина, она была кое в чем условна для разведчиков, которые не тянулись перед своими командирами и в свободное время могли позволить себе то, что простому смертному грозило большими неприятностями. Но все же она существовала, был какой–то распорядок дня, и старшина или другой командир имели право поучать тебя, даже дать наряд вне очереди.
А тут было задание — и все. Тут все зависело от его воли, хитрости, храбрости и выдержки, от его ума. Это пьянило и веселило сержанта, он ощущал подъем душевных сил, ничто не сковывало его, рождалось чувство какого–то превосходства над остальными. Конечно, это делало его в какой–то мере некомпанейским, может, кое–кто и не любил сержанта, но все считали за честь пойти с ним в разведку.
Цимбалюк попробовал задремать: на задании, особенно на таком, как сейчас, никогда не знаешь, посчастливится ли поспать хоть часок, и, если есть возможность, отсыпайся впрок…
Они как раз миновали батарею противотанковых пушек, застрявшую в грязи в нескольких километрах от шоссе, и рядовой Волков уже перегнулся через борт, чтобы все разглядеть и все запомнить. Он никогда не видел так близко настоящих немцев (кроме пленных, конечно, но пленные не шли в расчет, пленный уже отвоевался, он был морально раздавлен), а тут рядом стоял здоровяк в каске с автоматом за спиной. «Мерседес» остановился, так как дорогу загородила пушка, и Волков мог дотянуться до немца, у него даже зачесалась рука… Хотел спросить о чем–нибудь — так, мелочь, лишь бы просто услышать ответ, — но вспомнил приказ лейтенанта не вступать в контакты с врагом без крайней необходимости и промолчал.
Здоровяк, сам удовлетворил его любопытство, замахал руками, осатанело заорав:
— Куда прешь, дурак! Давай на обочину, прижимайся, а то я тебе сейчас так заеду!
«Мерседес» двинулся, заржала лошадь, кто–то ругался, рокотали моторы, но над всеми этими звуками, над многоголосием отступающей армии несколько секунд еще господствовал осатанелый голос:
— Слепой, что ли, не видишь? А ну давай назад, не то я тебе сейчас так морду разрисую!..
Волков совсем по–иному представлял себе первую встречу с врагом. Он непременно направлял на него автомат или бросался сзади с ножом, и его разочаровала действительность своей будничностью и незаинтересованностью, может быть, отсутствием героизма с его, Волкова, стороны — он обиженно засопел и полез обратно под брезент.
Котлубай подвинулся, освобождая ему место.
— Что, Сугубчик, взмок? — сочувственно спросил он.
Настоящая фамилия рядового Волкова произносилась лишь во время торжественных церемоний, переклички, рапортов и так далее, во всех прочих случаях его называли просто Сугубчиком — товарищи и начальство уже привыкли к этому, привык и не обижался и Волков. |