Они показывали «11».
Сильнее закурили. Кто-то зевал. Человек во френче и фрачных брюках рассказал, чтобы развлечь публику, анекдот, начинающийся словами: «Приходит Карл Радек в кабинет к…» Анекдоту посмеялись, но в границах приличия, ибо анекдот был несколько вольного содержания. Один лишь Бескудников даже не ухмыльнулся и глядел в окно такими отсутствующими глазами, что нельзя было поручиться, расслышал он этот анекдот или нет.
Рассказы про Радека, как известно, заразительны, и маленький подвижный скетчист Ахилл рассказал, в свою очередь, о другом каком-то приключении Радека, но происшедшем уже не в кабинете, а на вокзале. Однако этому рассказу посмеялись уж совсем мало и тут же начали звонить по телефону. Первоначально на квартиру. Результат получился странный: никто не отозвался, но зато послышался дальний мощный бас, который пропел: «Черные скалы — мой приют…» — и как бы свист.
Затем на Клязьму. Бились долго, соединились не с той дачей, наконец, с той, с какой нужно, и получили ответ, что товарища Берлиоза и вовсе не было сегодня на Клязьме. Тогда в отчаянии позвонили в Наркомпрос, в комнату № 918. Зря, конечно, ибо в половину двенадцатого в комнате № 918 никого не было и быть не могло.
После этого произошло, правда в известных границах, народное возмущение и Абабков заявил напрямик, что осуждает, несмотря на все свое уважение, товарища Берлиоза — мог бы он и позвонить, если что-то его задержало!
Но товарищ Берлиоз никому и никуда не мог позвонить. Далеко, далеко от дома Грибоедова, в громадном зале, под сильным светом прожекторов, на трех цинковых столах лежало то, что осталось от Берлиоза. На первом — окровавленное обнаженное тело, на втором — голова с выбитыми передними зубами и выдавленным глазом, а на третьем — груда окровавленного тряпья.
У столов стояли: седобородый профессор судебной медицины, молодой прозектор в кожаном халате и резиновых перчатках и четыре человека в защитной форме, с малиновыми нашивками на воротниках и с маленькими браунингами на желтых поясах.
Все тихо совещались, обсуждая предложение профессора струнами пришить голову к туловищу, на глаза надеть черную повязку, а лицо загримировать, чтобы те, кто придет поклониться праху погибшего секретаря Миолита, не содрогались бы.
Да, он не мог позвонить, товарищ Берлиоз! И без четверти двенадцать опустела комната, и заседание не состоялось, как и предсказал незнакомец на Патриарших прудах. Оно не могло состояться без председателя Берлиоза, а председательствовать не может человек, пиджак и документы которого до полной неразборчивости залиты кровью, а голова лежит отдельно.
Большинство из собравшихся заседать спустилось вниз в ресторан. Мест на веранде, выходящей в сад, уже не было и им пришлось разместиться во внутреннем помещении.
Ровно в полночь, как гром, ударил рояль, потом послышались как бы предсмертные петушиные крики на тонких клавишах и теткин дом дрогнул от пляса.
От музыки засветились лица, показалось, что заиграли на потолке яркие ассирийские лошади, кто-то спел «Аллилуйя!», где-то покатился и разбился бокал, кто-то кому-то посулил дать в рожу, а следом за подвалом заплясала и веранда. Плясали все. Плясал беллетрист Износков с девицей-архитектором Сладкой, плясал знаменитый Жукопов. Плясали Драгунский, Чапчачи, Яшкин, Водопоев, Глухарев. Боцман Жорж, охваченная за талию каким-то рослым по фамилии Коротяк, плясал самородок Иоанн поэт Кронштадтский, какой-то Куфтик из Ростова, плясали неизвестные молодые люди в стрижке полубоксом, какой-то с бородой с пером зеленого луку в бороде, девчонка с испитым, порочным лицом. Словом, стал ад.
И было тут же в полночь видение: вышел на веранду черноглазый красавец, с черной острой бородой, стал под тентом и царственным взглядом окинул пляшущих своих гостей. |