Плясали свои и гости, приезжие из разных мест: писатель Иоганн из Кронштадта, какой-то Витя Куфтик, кажется, режиссер.
Плясали неизвестной профессии молодые люди в стрижке боксом, в пиджачках с подбитыми ватой плечами. Плясал какой-то очень пожилой с бородой, в которой застряло перышко зеленого луку, растерянно улыбаясь, охватив за талию хилую девушку в оранжевом шелковом измятом платье.
Официанты, оплывая потом, несли над головами запотевшие кружки с пивом. Хриплыми голосами с ненавистью кричали: «Виноват!», где-то голос в рупор кричал: «Карский — раз!», к грохоту и писку джаза примешивался пулеметный грохот ножей в подвале, где в дыму и огне работали повара. Коротко говоря: кромешный ад.
И в полночь было видение в аду: на веранду вышел черноглазый красавец с острой, как кинжал, бородой, во фраке и царственным благосклонным взором окинул свои владения.
Утверждал все тот же Клавдий Избердей, известнейший мистик и лгун, что было время, когда красавец не носил фрака, а был опоясан широким кожаным поясом, за которым торчали пистолеты, а волосы его цвета воронова крыла были повязаны алым шелком, и плыл под его командою бриг в Караибском море под гробовым флагом — черным с Адамовой головой.
Но нет, нет! Лжет, лжет, склоняясь к рюмке, Избердей! Никаких Караибских морей нет на свете, и не плывут в них отчаянные флибустьеры, не гонится за ними корвет, не слышно его пушечного грома, не стелется над волной пушечный дым.
Ничего этого нет, и ничего не было! И плавится лед в воздухе, и видны налитые кровью глаза Избердея, и так душно, так тоскливо и страшно!
Ровно в полночь фокстрот развалился внезапно, последней по инерции пискнула гармоника, и тотчас за всеми столами загремело слово: «Крицкий, Крицкий!» Вскакивали, вскрикивали: «Не может быть!»
Не обошлось и без некоторой чепухи, вполне понятной в ресторане. Так, кто-то, залившись слезами, тут же предложил спеть — вечную память. Уняли, увели умываться.
Кто-то суетился, кричал, что необходимо сейчас же, тут же, не сходя с места, составить коллективную телеграмму и немедленно послать ее…
Но куда и зачем ее посылать? В самом деле — куда? И на что нужна эта телеграмма тому, чей затылок сейчас сдавлен в руках прозектора, чью шею сейчас колет кривыми иглами профессор?
Да, убит… Но мы-то живы? И вот взметнулась волна горя, но и стала спадать, и уж кой-кто вернулся к столику и украдкой выпил водочки и закусил, не пропадать же стынувшим киевским котлетам? Ведь мы-то живы?
Рояль закрыли, танцы отменили, трое журналистов уехали в редакции писать некролог. Весь ресторан гудел говором, обсуждали сплетню, пущенную Штурманом,— о том, что Борис Петрович бросился под трамвай нарочно, запутавшись в любовной истории.
Но не успела сплетня разбухнуть, как произошло второе, что поразило публику в ресторане гораздо больше, чем известие о смерти Крицкого.
Первыми взволновались лихачи и шоферы, дежурившие на бульваре у ворот грибоедовского сада. Один из лихачей прокричал с козел: «Тю! Вы поглядите!»
Вслед за тем у чугунной решетки вспыхнул маленький огонек и стал приближаться к веранде, а с ним вместе среднего роста привидение. За столиками на веранде стали подниматься, всматриваться и чем больше всматривались, тем больше изумлялись. А когда привидение с огоньком в руках совсем приблизилось, все как закостенели за столиками, вытаращив глаза. Швейцар, вышедший сбоку из дверей, ведущих к ресторанной вешалке, чтобы покурить, бросил папиросу и двинулся было к привидению с явной целью преградить ему путь на веранду, но, вглядевшись, не посмел этого сделать и остановился, глупо улыбаясь.
Привидение тем временем вступило на веранду, и все увидели, что это не привидение, а всем известный Иван Николаевич Бездомный. Но от этого не стало легче, а наоборот — началось на веранде смятение. |