Рыцарь скакал к ней издалека, доспехи его были в пыли, конь часто спотыкался. Этот человек много пожил, много повидал, но он не был непобедимым героем, самоуверенным и нахальным. Скорее наоборот, ему часто доставалось от людей и от жизни. Лица же его было ей не разглядеть, оно было закрыто стальным шлемом. Со временем эта детская романтическая картинка трансформировалась в идею: «Мой мужчина не должен быть похож на других».
Теперь рыцарь, наконец, доскакал до нее, слез с коня, преклонил колено и снял пыльный, помятый в боях шлем. У него были длинные волосы, бородка, маленькие глаза, спешившие все рассмотреть, запомнить, запечатлеть, но чаще смотревшие искоса, как в песне «про милую». Звали рыцаря Иероним Лонгин.
Иероним был не похож ни на знакомых ей мужчин, ни на киногероев. Он был… разный. Даже внешне он часто изменялся в зависимости от настроения, погоды, окружения, темы разговора, одежды, не своей, правда, а Аниной. В своей одежде он ровным счетом ничего не смыслил. Аня до сих пор не могла без смеха вспоминать его канареечное пальто, шарф цвета электрик и черную шляпу с широченными полями. В таком виде он когда-то попытался произвести на нее впечатление. Самое потешное, что он до сих пор уверен, что именно этому наряду обязан своим успехом. Хотя, может, он в чем-то и прав? Женщина — загадка не только для мужчин, но и для самой себя.
Лонгин умел быть галантным, внимательным, нежным, остроумным, обаятельным, а мог сделаться угрюмым, раздражительным, вспыльчивым, несносным. Аня понимала, что, общаясь с ней, идя по улице, сидя в ресторане, лежа в постели, Иероним продолжал работать. Он не мог быть художником только перед мольбертом. Он работал даже во сне, вздрагивая от кошмара или улыбаясь счастливому сновиденью. На холст выплескивалось уже пережитое, переработанное, ставшее плотью его и кровью.
Словом, она понимала и принимала его. Это был ее мужчина, разный, как сама жизнь.
Весной Иероним принес ей в общежитие завернутую в материю картину. Раскрывать ее не велел до его ухода. Сам же был рассеян и забавен. Все порывался что-то сказать, но тут же отмахивался от этих попыток, как от насекомых.
— Все здесь, — сказал он, уходя. — Все в этой картине. Постарайся ее понять, даже прочитать, как письмо.
Аня проводила его до вахтера, вернулась в комнату, стянула чехол и поставила картину на подушку. Сев по-турецки на кровать, она стала рассматривать странную композицию.
Поначалу она ничего не могла понять. Краски заходились, захлебывались, кисть художника едва намечала какое-то подобие образа и тут же забывала о нем, переносясь к другому сюжету. Но ведь никакого сюжета не было! То, что можно было принять за дорогу, срывалось огромной птицей и сворачивалось тут же в тугой узел. Неземные цветы падали вниз и разбивались на множество осколков. Но угадывались и какие-то только Иерониму и Ане знакомые черты: нос несчастной Акулины, тень здания Академии художеств, дверная ручка, номерок из гардероба…
Удивительно, но в этом нагромождении красок, обрывков сюжетов и образов, не до конца прописанных, будто смазанных быстротечностью жизни, Аня почувствовала ритм, пульс, даже его сердцебиение, будто ее голова сейчас лежала на его груди. И еще она чувствовала протянутую к ней знакомую руку с длинными пальцами, худой, жилистой кистью…
В дверь постучали. На пороге стоял Иероним. Дышал он тяжело, потому что бежал по лестнице. В глазах его был немой вопрос и еще детский страх перед неведомым.
— Ты посмотрела картину? — спросил он осипшим голосом. — Внимательно посмотрела? Ну что?
— Я согласна, — ответила Аня.
Он смотрел на нее восторженно и недоуменно. Вопрос не прозвучал, и ответ, который он так ждал, мог быть совсем не на него. Неужели она так его понимает? Тут ему действительно стало страшно. |