Аня частенько заходила туда, чтобы купить какую-нибудь священную безделушку: хрустальную пирамидку, можжевеловые шарики, сандалового слоника, многорукую статуэтку… Ей представлялось, что грозные в прошлом идолы, способные вызывать грозу, прекращать засуху и предотвращать эпидемию, теперь высохли до сувенира и, в лучшем случае, могут облегчить головную боль. На дверях магазина отпечатанные на принтере объявления приглашали в кришнаиты, в школу индийских воинов-кшатриев, в секции группового исцеления.
Аня воображала себя в окружении экзотических адептов. Ей очень пошли бы красная точка на лбу и яркое сари. Хороша бы она была и в китайском костюме на шнурочках. Или в древнеегипетской позолоченной одежде, с удлиненными глазами — вылитая Клеопатра! К тому же она читала в «желтой» прессе, что египетская царица была небольшого роста и с челочкой. А глаза Аня удлиняла себе, сидя на лекциях в университете. Очки она носить стеснялась и, глядя на доску, оттягивала в стороны края век, чтобы сфокусировать какое-нибудь мудреное слово, написанное мелом. «Бихевиоризм», например.
Стать главой секты бихевиористов было бы заманчиво. Надо только придумать красивые одежды, колокольчики-бубенчики, отгоняющие злых духов, и выбрать какую-нибудь историческую праматерь — к примеру, Анку-пулеметчицу. Ане представились хрустальные пулеметики «Максимки», направляющие энергетические потоки в нужном направлении, сандаловые тачаночки и она сама — в развевающемся кумачовом платье прямо на голое тело…
А может, это все от одиночества? Лютого городского одиночества, которое стережет ее и в мастерской мужа за китайской ширмой, и на улице в сырой подворотне или за ярким рекламным щитом?.. С какого времени Аня почувствовала его, ведь она уже успела к нему привыкнуть, свыкнуться, как с неизлечимой болезнью? Наверное, с прошлого лета, с пожара в Комарово, когда сгорел старый неуютный дом. Тогда был первый приступ. Она так сильно горевала о скрипучем старике, как не печалилась о смерти свекра. К одному из стариков она все же привыкла больше, привязалась к нему, как бельевая веревка на веранде. Иероним со странным торжеством в голосе говорил, что не верит жене, считает, что она страдает по сгоревшему наследству, особенно, по «Прыжку пантеры» Таможенника — Анри Руссо. Аня в ответ огрызнулась, сказав, что только Иерониму «дым отечества и сладок и приятен». А потом махнула на него рукой: пусть думает, как ему удобно. Вообще-то, она не верила, что он не верит.
Училась она теперь заочно. Приезжала на факультет только на установочные лекции и экзаменационные сессии. Одногруппников-очников встречала редко, теперь ее окружали на факультете новые люди, все какие-то бывшие: бывшие комсомольские работники, бывшие политруки, был даже один бывший актер откуда-то из Северодвинска. Эти бывшие наперебой принялись за ней ухаживать, отчего Аню невзлюбила женская часть заочного отделения. Но Иероним в дни сессий, как нарочно, вспоминал о жене и заезжал за ней на машине, отсекая любые возможные проводы и ужины. Играл в ревность или действительно ревновал.
Постоянной работы у Ани не было. Писала время от времени в бульварные журналы и газеты, в основном, для предоставления в университет. И вообще, до окончания учебы не стремилась искать приличную работу. В деньгах она и раньше не особенно нуждалась, а теперь и вовсе, что называется, «могла себе многое позволить».
Дело в том, что Иероним Лонгин за этот год стал необычайно востребованным на Западе художником. Никакой Никита Фасонов не мог сравниться с ним по количеству дорогих заказов. Что-то такое Иероним уловил, что-то поймал в своих по-прежнему авангардных работах. Потому что старые полотна, которые, по мнению Ани, были не хуже и не лучше новых, так и пылились в мастерской. Их не брал ни огонь, ни покупатель. Зато новые произведения Лонгина-младшего расходились мгновенно, краска не успевала просохнуть. |