Поэтому она спокойно протаптывала дорожки и все реже ловила себя на мысли, что хорошо бы пробежаться босиком по нетронутому газону.
После того обеда с холодным борщом и скандалом Иероним действительно принялся дописывать отцовский автопортрет. Обычно он работал громко, разговаривал сам с собой, прохаживался взад-вперед по мастерской, песней без слов и мелодии выражая радость и непечатной руганью — ошибки и неудачи. Сейчас же он больше молчал, часами стоял на негнущихся ногах перед мольбертом, напряженно всматривался в отцовскую картину.
Ане он строго настрого запретил смотреть на свою работу, как Синяя Борода заглядывать в последнюю комнатку. Но, как любая женщина, до этого совершенно равнодушная к предмету, после запрета Аня загорелась любопытством. Несколько раз она приподнимала покрывало и разочарованно его опускала. Работа продвигалась медленно, будто Иероним рисовал той самой десятикилограммовой кистью, которую Аня рекомендовала использовать Никите Фасонову.
Изображения испуганного отца и улыбающейся мачехи Иероним не трогал. Никаких клыков и когтей он ей не собирался дорисовывать. Он пытался нарисовать третью, подразумевавшуюся фигуру, вместо невнятной тени, серого пятна, оставленного на картине Василием Лонгиным.
К этому времени Аня уже начала писать первую обзорно-теоретическую главу диплома «Эстетика газетной полосы». По совету мужа, она обложилась фундаментальными трудами по эстетике и композиции. У нее хватило ума не зарываться в «Историю античной эстетики» Лосева, хотя Иероним ей это настоятельно рекомендовал. Зато «Анализ красоты» англичанина Уильяма Хогарта Аня почти выучила наизусть.
Знал бы Иероним, что только ради него она выбрала такую тему диплома и связалась с самой нелюбимой кафедрой оформления и техники печати. Что могло быть скучнее, на ее взгляд, проблемы столбцов и подвалов, клише на открытие полосы, подверстки, разверстки? Хорошо еще — не продразверстки. Ради супруга она отказалась от Петра Яковлевича Чаадаева, его «Философических писем» в свете проблем русской эпистолярной публицистики. Его письма неизвестной даме, на самом деле, были адресованы Ане Лонгиной через полтора века. Только вот ответить на них ей было не суждено.
Когда в Иерониме произошел этот странный обрыв, Аня, хватаясь за соломинку, схватилась за «Эстетику газетной полосы». Еще одна общая тема для разговора, возможность по поводу и без повода обращаться к мужу за советом. Только ради этого и не более того. Какая, на самом деле, в газетной полосе эстетика? Крутая девица на развороте бульварного журнала? Политик, ковыряющий в носу, и соответствующая подпись под фотографией? Окончательная победа компьютерной графики и техники над последними могиканами из ответственных секретарей высокой печати и профессоров с университетской кафедры? Аня прекрасно понимала, что эстетика современной газетной полосы заключена в гвозде, но не в том «гвозде», каким кличут ударный материал номера, а в гвозде поселковой уборной, на который до сих пор накалывают печатные издания. Ей не нравились ни современные газеты, ни ошибочно выбранная тема дипломного сочинения.
Когда она изменила тему диплома, ей даже приснился гусар-философ Чаадаев. Невысокого роста, лысенький, но безупречно одетый, он стоял в ее сновидении около колонны, «средь шумного бала», сложив на груди руки.
— Госпожа Лонгина? — спросил он, глядя на Аню очень умными глазами. — А я, признаться, на вас надеялся. В современном российском Некрополе только женщины еще живы правдой и честностью. Только они говорят, что думают, позволяют себе не лгать и не бояться. Вот почему я написал свое письмо женщине. Мужчины, в лучшем случае, молчат, в большинстве льстят и заискивают. Мне еще позволительно нечто выражать в разговоре или на бумаге, ведь я высочайше объявлен сумасшедшим. Меня теперь принято сторониться, вдруг я выкину какую-нибудь непристойность, буду лаять или кусаться, а хуже того — рассуждать о России. |