Забросаем его цветами.
— Это невозможно.
— Почему?
Боб Денисов уставился на Елочку испуганными глазами и затвердил растерянно:
— Нельзя этого! Нельзя! Нельзя!
— Но почему же? — повторила она.
Вместо ответа он вывернул с самым серьезным видом карманы и произнес с комической беспомощностью большого ребенка, так мало гармонировавшей с его лицом факира и прямыми, словно высеченными из камня, как на статуях, волосами:
— Нельзя, потому что денежек нет, денежки — ау — плакали. Если будут цветы, не будет обеда. А посему я предпочитаю восторгаться речью «маэстро» без всяких вещественных доказательств. И кто не за меня в данном случаю, тот против меня, и того я вынужден считать моим врагом и искусителем.
— Присоединяюсь, коллега, ибо и мои карманы плачут, — заявил Береговой и с комической ужимкой пожал руку Бобу.
— Трогательное объединение! Где двое — там и третий! — И Федя Крылов мальчишеским жестом закинул им на плечи руки и закружил обоих по классу.
— Господа, шутки в сторону. Я хочу говорить серьезно, — сказал Борис Коршунов, — нам необходимо объединиться, собираться друг у друга по очереди всей компанией, читать классические образцы, декламировать, спорить. Кто согласен — подними руку.
Все, разумеется, оказались согласными, и одиннадцать рук взлетели в воздух.
— Ура! Виват! — прокричали юноши, но так несдержанно громко, что классная дама тревожно просунула в дверь свою черную, гладко причесанную на пробор голову.
— Господа, вы свободны и можете расходиться по домам. Завтра к девяти собраться без опозданий. Владимир Николаевич будет ровно в два. И завтра же с ним у вас начнутся правильные занятия. До свидания, я вас больше не задерживаю господа.
— Это очень мило с вашей стороны, Виктория Владимировна.
И «длинный факир», как я по старой институтской привычке давать прозвища уже успела «окрестить» Денисова, сделал такой великолепный поклон, что Маруся Алсуфьева взвизгнула от восторга и все мы покатились со смеха.
В вестибюле мы разбирали верхнюю одежду. У Ольги — стильная шляпа начала прошлого столетия, и вся она, с ее мечтательной внешностью, кажется барышней другого века. Недаром ее называли в институте «Пушкинской Татьяной». Это мнение разделял, очевидно, и Боб Денисов.
«Я вам пишу, чего же боле… Что я могу еще сказать», — запел он высоким голосом, подражая одной из оперных певиц.
— Господин, нельзя ли потише. На улице петь не полагается, — предупреждает его не весть откуда вынырнувший городовой, почтительно прикладывая руку к козырьку фуражки.
— Я не господин, а жрец! — впадая мгновенно в мрачную задумчивость, изрекает Боб своим грозным басом.
— Господин Жрец, потише, — покорно соглашается почтенный блюститель порядка, плохо, очевидно, понимая, что означает столь мудреное слово.
— Искусства! Жрец искусства! — завопил на всю улицу Денисов.
— Господин…
Но мы уже далеко…
Какое солнце, какая радость разлита вокруг, несмотря на дождь и осеннюю слякоть! И эту радость посеял в наши души талант человека, умеющего так ясно и по-детски любить искусство, свое призвание.
— У меня есть еще двугривенный. Батя пришлет завтра месячную посылку в размере 15 рублей своему лоботрясу, — говорит Федя Крымов. — Борис, хочешь, пойдем со мною обедать в греческую кухмистерскую? Разгуляемся, так и быть, на все двадцать грошей.
Факир думает с минуту, морща нос, потом изрекает мрачно:
— Я прикладываю свои пятнадцать, и да здравствует лукулловский пир!
На углу кого-то ждет щегольская пролетка. |