Изменить размер шрифта - +

 

Вот оно, началось…

С загримированным под неаполитанского мальчика лицом, в плаще бродячего певца, я стою у правой кулисы и прислушиваюсь к монологу Ольги-Сильвии, которая там, на сцене, в богатом белом платье знатной венецианки своим низким голосом красиво декламирует роль.

Бутафорская луна льет свой свет на прекрасную бледную Сильвию и на фееричную обстановку сада.

Сейчас Ольга закончит, и я должна буду пропеть итальянскую песенку прежде, чем появлюсь на сцене. Сейчас… сию минуту…

И, забыв весь мир и себя самое от страха, робко подвигаюсь между кулисами.

Вот закончилась песенка, и в чудесном освещенном саду Сильвии я начинаю свой монолог. Мне кажется, что я говорю очень скверно, отвратительно, невозможно. И голос у меня дрожит и срывается поминутно. И руками я размахиваю чересчур много, изображая уличного певца, мальчишку…

Однако худо ли, хорошо ли, но, слава Создателю, окончен монолог. Растягиваюсь, согласно пьесе, на скамье с непринужденным видом и собираюсь заснуть.

Лежу и думаю:

«Глупая, скверная, бездарная Лидка. Нет у тебя ни на волос таланта. Гусей тебе пасти, а не на сцену идти. Совсем испортила монолог».

И я готова разреветься на всю сцену.

— Проснитесь! — слышу я нежный голос над собой.

Открываю глаза.

Елочка или не Елочка? Неужели это она — моя Оля, эта красавица в роскошных одеждах, с легким венецианским кружевом, накинутым поверх распущенных волос, длинных, пышных и блестящих. Как горят в полумраке ее глаза! Какое бледное и прекрасное лицо у нее, как оно исполнено печали и достоинства в эти минуты.

— Белый Лотос! Белый Лотос! — шепчу я, хотя сознаю отлично, что должна по пьесе говорить не эти слова.

Она спрашивает, я отвечаю… Я уже не думаю о провале, хотя чувствую, что взяла слишком высокий тон. Ах, все равно. Эта ночь, как настоящая, тиха и прекрасна; этот месяц напоминает чудный настоящий месяц, и бумажные розы на куртинах вот-вот разольют свой нежный, одуряющий аромат…

Я ухожу с сердцем, полным переживаемой Занетто сладкой печалью…

А позади меня слышатся рыдание Сильвии-Ольги. Слава Богу, пьеса заканчивается… Все страшное осталось позади.

В тот же вечер, уложив сундуки и чемоданы и взяв маленького принца с Матрешей, скачу на Варшавский вокзал, по родственному распростившись до начала сентября со своими коллегами по курсу.

Поздно, почти ночью, поезд мчит нас на Сиверскую, где меня ждут Дашковская со своей труппой, летний «настоящий» театр и новая, далеко не знакомая, но заманчивая жизнь…

 

Я живу в большом розовом доме, где поместилась вся труппа. Внизу устроилась в трех комнатах сама антрепренерша с Маней Кондыревой и своей компаньонкой Верой Виссарионовной.

Наверху наше царство: ряд маленьких комнаток с балкончиками или, вернее, крытой галереей вокруг всего второго этажа, разгороженной барьером на клетки по числу комнат.

Моя ближайшая соседка — комическая старуха Ольга Федоровна Александровская, заменяющая отказавшуюся здесь служить летом панну Ванду.

Дальше живет Громов, заместивший Кремнева, который уехал играть в провинцию. Громов — не только актер, но и режиссер нашей труппы. Это красивый, видный сорокасемилетний господин, похожий больше на английского лорда, нежели на актера. Он дал слово взять всю труппу «в ежовые рукавицы», и мы его боимся как огня.

Людмила Дашковская устроилась не с сестрою внизу, а с нами «в сумасшедшем этаже», как антрепренерша назвала верх дачи, где находятся наши комнаты.

Напротив нас, по ту сторону коридора, живут: Чахов с Толиным, Бор-Ростовский, Беков и суфлер Семенов со своим помощником Чарышевым, совсем еще молоденьким безусым мальчиком.

Быстрый переход