Много, много раз в бессонные ночи хотелось мне поймать тебя за шиворот. Только бы теперь удалось мне схватить тебя!
— Да, без сомнения! Но я не осел, а только ослиное седло. Но продолжай, продолжай. Ты спрашиваешь у меня больше, чем мне угодно открыть.
— Я рад этому. (Ты не замечаешь моей маленькой неискренности!). Послушай-ка, говоря беспристрастно, ты мне кажешься самой поганой, презренной, сморщенной гадиной, какую только можно себе представить. Я очень рад, что ты невидим для других людей; я бы умер от стыда, если бы увидели, что у меня такая заплесневелая, обезьяноподобная совесть, как ты. Хоть бы ты был футов пяти или шести вышины…
— О, пожалуйста! Кто же в этом виноват?
— Я не знаю.
— Да ты же, никто другой.
— Провались ты! Со мной не советовались относительно твоей наружности.
— Это все равно; тем не менее ты много способствовал моему обезображиванию. Когда тебе было лет восемь или девять, я была семи футов вышины и хороша, как картинка.
— Жаль, что ты не умерла в детстве! Значит ты росла наоборот, неправда ли?
— Некоторые из нас растут вверх, некоторые — вниз, смотря по обстоятельствам. У тебя когда-то была большая совесть; если у тебя теперь такая маленькая, то на это были свои причины. Однако, в этом виноваты мы оба: и ты и я. Ты имел обыкновение быть добросовестным в очень многих вещах, болезненно добросовестным, хочу я сказать. Это было очень много лет тому назад. Ты, вероятно, теперь этого не помнишь. Ну, я так увлеклась своим делом и так наслаждалась муками, которые вызывали в тебе некоторые ничтожные проступки, что не отставала от тебя до тех пор, пока не пересолила. Ты начат возмущаться, я — терять почву, съеживаться, уменьшаться ростом, загрязняться и обезображиваться. Чем более я слабела, то тем упорнее ты привязывался к этим отдельным проступкам до тех пор, пока, наконец, части моего тела, соответствующие этим проступкам, не затвердели, как рыбья чешуя. Возьмем, например, хоть курение. Я поиграла с этой игрушкой слишком много и проиграла. Когда все уговаривали бросить этот порок, это старое, жесткое место как будто разрослось и покрыло меня всего, как кольчуга. Она производит таинственное, удушливое действие, и вот я, твой верный ненавистник, твоя преданная совесть, впадаю в крепкий сон. Крепкий! Ему нет названия. Я в такое время не слышу грома. У тебя есть еще несколько таких пороков, штук восемьдесят, может быть, девяносто, действующих на меня таким же образом.
— Весьма лестно слышать; вы, вероятно, почти все время спите.
— Да, в прежние годы спала. Я бы и теперь спала все время, если бы не оказываемая мне помощь.
— Кто же тебе помогает?
— Другие совести. Когда личность, с совестью которой я знакома, старается уговорить тебя от снедающих тебя пороков, я прошу друга дать своему клиенту почувствовать угрызение в какой-нибудь собственной его глупости и это прерывает его вмешательство и заставляет искать собственного успокоения. Теперь поле моей деятельности ограничено бродягами, начинающими писательницами и т. п. прелестями. Но не беспокойся, я буду допекать тебя ими, пока они существуют. Можешь положиться на меня вполне.
— Думаю, что могу. Но, если бы вы, милорд, были так добры, что упомянули бы об этом факте лет тридцать тому назад, я бы обратил особенное внимание на свои грехи и думаю, что к настоящему времени не только навсегда усыпил бы вас и сделал не чувствительным к человеческим порокам, но превратил бы вас в гомеопатическую крупинку. О таком роде совести можно сожалеть. Разве я, превратив вас в гомеопатическую крупинку, посадил бы вас под стекло и сохранял бы на память? Нет, сэр, я бы отдал вас на съедение псу! Это самое подходящее место для вас и вам подобных и для всей вашей пакостной породы. |