|
— Вы занимаетесь мною уже больше двух лет. Сколько нами обоими вложено в лечение — сил, времени, надежд, денег. Я не считаю, что здоров, и не думаю, что в состоянии сам себе помочь. Да и вы, наверняка, придерживаетесь того же мнения.
— Согласен. Но вы расцениваете ту статью как «вероломную», «неэтичную», «постыдную» и «гнусную». Нет, нет, уязвленное авторское самолюбие тут ни при чем. Просто я сам в ваших глазах стал, естественно, человеком вероломным и гнусным. При таких условиях никакое лечение невозможно.
— Перестаньте, прошу вас. Я хочу остаться вашим пациентом.
— Из каких же соображений?
— Потому что я до сих пор боюсь остаться с собой один на один. Потому что с вами я чувствую себя сильнее. Потому что вы помогли мне окончательно порвать с Морин, а это вопрос жизни и смерти. Не избавься я от нее, был бы в тюрьме или могиле, без всякого преувеличения. Вы вернули меня к нормальному повседневному существованию. Вы были со мной в самое трудное время. Вы удержали меня от совершения неописуемо нелепых и неестественных поступков. Очевидно, что наше общение результативно. И все же, как ни печально, я не могу не придавать значения вашей статье, а уж тем более попросту забыть о ней.
— Мы говорим о докладе всю неделю. Мне нечего больше добавить в свое оправдание. Да и в чем каяться?
— В том, что поступили вероломно и неэтично.
— Опять двадцать пять! Именно столько раз я отмел все ваши обвинения. Не вижу в своих действиях ничего вероломного.
— Вы изложили в статье обстоятельства, не только доверенные вам, но опубликованные мною в качестве автобиографического очерка. И сделали это сознательно.
— Мы писали одновременно, я уже объяснял.
— А я предупреждал заранее, что намерен напечатать описание эпизода с перепутанным адресом.
— Видимо, запамятовали: намеревались предупредить. Я узнал о ваших творческих планах как о свершившимся факте, прочитав очерк в «Нью-Йоркере». На тот момент статья находилась уже в печати.
— Значит, надо было исправить эту часть статьи в корректуре. А что до моей памяти, так я ничего не запамятовал.
— Ой ли? Согласитесь: сначала вы пеняли на то, что, стремясь сделать пациента неузнаваемым для читателей, я намеренно дал неверное описание вашей персоны. Вы, мол, еврей, а не итальянец, прозаик, а не поэт и пришли ко мне в двадцать девять, а не в сорок. Такие искажения, дескать, вероломны и неэтичны. Теперь же выясняется, что вероломно и неэтично приоткрывать перед публикой ваше подлинное лицо. Разве такая чехарда обвинений может быть признана последовательной? Разве это не очередное свидетельство амбивалентности?
— Амбивалентность, как же! Не наводите, ради бога, тень на плетень. Вы и в разговоре, как в статье, напускаете туману на совершенно прозрачные обстоятельства. Давайте подробно обсудим написанное каждым из нас.
— Мы уже обсуждали написанное каждым из нас донельзя подробно. Не раз, не два и не три.
— И все-таки, даже если ваша статья уже находилась в печати, вы, прочитав мой очерк, не имели права оставлять ее без изменений, ибо в противном случае предстали бы (как, увы, и произошло) разгласителем чужих секретов и обманули доверие пациента.
— Я не имел возможности исправить текст.
— Тогда у вас была возможность отказаться от публикации.
— Не слишком ли многого вы от меня требуете?
— Что для вас важнее: какая-то статья или мое доверие?
— Боюсь, что не думал о необходимости подобного выбора.
— Но она имела место.
— Едва ли где-нибудь помимо вашего разыгравшегося воображения. |